Одиннадцатый выпуск Библиобзора посвящен проблемам российской политической истории.

 

Коэн С. Провал крестового похода. США и трагедия посткоммунистической России. М.,:Издательство АИРО-XX, 2001. — 304 с.

РОССИЙСКИЕ РЕФОРМЫ И США: КТО ВИНОВАТ И ЧТО ДЕЛАТЬ?

 

В России еще долго будут вестись споры и дискуссии о политических и социально-экономических процессах 1990-х годов, о причинах тяжелейших последствий реформ, о роли, которую сыграли в их осуществлении отдельные политики, группировки или целые социальные слои, о том, кто виноват и что делать. В нашей стране и за рубежом выходят мемуары участников недавних событий, книги журналистов и политических деятелей, исследования специалистов. Но не столь уж часто в рамках этой дискуссии анализируются не только внутренние, но и внешние факторы российских реформ, в частности, та роль, которую сыграла в проведении этих реформ ведущая держава Запада — США; еще реже такой анализ проводится объективно, с научных, а не с чисто партийно-публицистических позиций Конечно, в некоторых изданиях можно встретить многочисленные утверждения о том, что реформы в СССР и России были спланированы в США, а Горбачев и Ельцин являлись агентами ЦРУ. Но все это к объективному научному анализу и пониманию драмы советских и российских реформ имеет весьма малое отношение, — хотя бы потому, что для самих США и процессы перестройки в СССР, и приход Ельцина к власти, как это следует из многочисленных высказываний американских политиков и специалистов, явились полнейшей неожиданностью. И тем не менее Соединенные Штаты действительно сыграли немалую роль в осуществлении российских реформ: достаточно сказать, что многие "рецепты" реформ соответствовали теоретическим моделям, разрабатывавшимся американскими экономистами и политологами.

Книга известного американского историка, видного специалиста по истории России, профессора Нью-Йоркского и Принстонского университетов Стивена Коэна содержит богатый материал по этой проблеме и является во многом уникальным исследованием. Книга Коэна состоит из трех частей. В первой части, озаглавленной "О России без России" содержатся общие теоретические положения. проходящие красной нитью через всю работу. Во второй части "Американский крестовый поход и посткоммунистическая Россия: безумие и трагедия 1992-2000 гг." приведены статьи и интервью Коэна 1990-х годов, снабженные краткими послесловиями, написанными при подготовке книги. Наконец,третья часть "На пути к новой российской политике" посвящена поискам новых, более плодотворных способов и механизмов политического и экономического взаимодействия России и США, приоритетам и предпосылкам новой американской политики в отношении России.

Работа Коэна отличается от многих других исследований российских реформ. Во-первых, в книге отражено тесное переплетение внутренней (как российской, так и американской) и внешней (международной) политики, характерное для всех крупных переломных событий, к числу которых бесспорно относится распад Советского Союза и осуществление преобразований в постсоветской России. Во-вторых, автор со знанием дела критикует ход и результаты российских реформ 1990-х гг., показывая плачевные результаты сознательно проводившегося курса на ускоренное создание в России "класса богатых". В-третьих в книге анализируется отношение американских политиков, журналистов, экспертов, ученых к российским реформам, их оценки и рекомендации, та роль, которую они вольно или невольно сыграли в осуществлении этих реформ. Автор, не являющийся, как он сам подчеркивает, сторонником социалистических или коммунистических идей, тем не менее показывает, что одной из важных причин тяжелейших социальных последствий реформ для большинства российского населения стала ориентация российских реформаторов на копирование американской экономической и политической "неолиберальной" модели при полном нежелании считаться с историческими и культурными особенностями России, а также ориентация на разрушение социальных структур, обеспечивавших выживание широких слоев населения. Такая ориентация, которую приветствовали многие американские политики и которая преподносилась как единственно верная многими российскими и американскими средствами массовой информации, на деле обернулась усилением господства слегка обновившегося чиновничества и крупных собственников, многими нитями связанных с тем же чиновничеством. В итоге вместо модели "народного капитализма".восторжествовала модель "номенклатурно-бюрократического капитализма", вместо общества многочисленного и сильного среднего класса утвердилось общество "высшего класса" — крупных чиновников и крупных собственников; мелкое предпринимательство оказалось полностью задавленным государственным и криминальным рэкетом, а само государство оказалось коррумпированным и неэффективным в решении общенациональных, а не узковедомственных или узкоклановых проблем.

В этой связи нельзя не отметить чрезвычайную актуальность вопроса, сформулированного Коэном еще 10 лет назад, в самом начале российских реформ: "...Вновь встает проблема, которую не одолел Горбачев и которая одолела его, — как на деле осуществить маркетизацию и демократизацию системы, в которой значительная часть местного чиновничества, превратившаяся за десятилетия в замкнутую касту политических, экономических и военных властителей, противостоит населению в целом?" (с. 91-92). Эта проблема за истекшие 10 лет реформ не только не была решена, но еще больше усугубилась, породив новые завалы на пути развития страны. К сожалению, российская политическая наука также сделала не так уж много для анализа этой центральной проблемы политического развития России и выработки конструктивных ее решений. Более того, проблема; о которой идет речь, часто понимается чрезвычайно упрощенно и не современно; так, часто звучащие призывы укротить чиновничества с помощью "нового Сталина" и угроз новых массовых репрессий свидетельствуют главным образом о попытках реанимировать прошлое, но не о современных подходах к модернизации государственного аппарата. Между тем без развития местного самоуправления, самодеятельных структур гражданского общества, без массового мелкого и среднего предпринимательства, свободного от чиновничьего контроля и произвола, без административной реформы, способствующей дифференциации и модернизации архаичного чиновничьего аппарата, Россия будет обречена ходить по историческому кругу, все больше отставая от развитых стран и все больше приближаясь к окончательному распаду государства и общества. Понимание Коэном остроты российских проблем видно и из его анализа ситуации, в которой оказалась значительная часть молодежи и подрастающего поколения. Вопреки оптимистическим прогнозам о полном "врастании" молодежи в рыночные отношения, Коэн отмечает: "На самом деле, как показывают исследования, если "переход" продлится, перспектива для молодых россиян будет выглядеть безрадостно. Молодые рабочие, например, обгоняют по уровню бедности более старших. Что касается детей, то даже им, 6-15-летним, будущее рисуется в "темных, депрессивных тонах". Почему — нетрудно понять. Многие общественные структуры, заботившиеся о здоровье и воспитании ребенка, сегодня исчезли. Даже если не брать во внимание сирот, бездомных и беспризорных детей, от 50 до 80% детей школьного возраста в России имеют недостатки физического и умственного развития" (с. 67-68). Стоит ли после этого удивляться росту преступности среди несовершеннолетних и молодежи, учащению случаев отклоняющегося, асоциального и агрессивного поведения? Проблема молодежи, о которой пишет Коэн, — одна из серьезнейших не только социальных, но и политических проблем России, и ее решение или, наоборот, нерешенность во многом определит будущее политическое развитие страны. Для российских ученых-политологов несомненный интерес представляет также критика Коэном методологии "советологии" и "россиеведения" как направлений американской политической науки. Американская советология, подчеркивает Коэн, базировалась прежде всего на концепции тоталитаризма, а современное американское "россиеведение" — на упрощенных концепциях транзитологии. Критикуя методологические посылки, лежащие в основе этих концепций, автор замечает: "Кстати, недостатки у транзитологии и тоталитарной ортодоксии одни и те же, только с разным знаком. Обеим школам присуща четко выраженная идеологическая направленность, обе берутся объяснять все: и прошлое, и настоящее, и будущее России. Как и предыдущая модель, транзитология трактует причины и последствия явления, исходя из одной-единственной идеи. Для тоталитаризма это абсолютная власть государства в России и практическая невозможность перемен к лучшему; для транзитологии это — "гражданское общество" и безусловность таких перемен" (с.38). Для характеристики многих американских исследований по России Коэн использует хлесткую, но довольно точную формулировку "россиеведение без России". По-видимому, он имеет в виду тенденцию исследовать политическое развитие России, исходя из неких "очевидных" и "общепринятых" универсальных концепций и идей, а не из конкретного материала российской действительности. Но в таком случае следует признать, что формула "россиеведение без России", увы, применима и к некоторым работам российских авторов, пытающихся использовать универсальные схемы, без необходимой их адаптации к российским реалиям и без учета конкретики, часто не вписывающейся в подобные схемы.

Коэн неслучайно критикует российских реформаторов за пристрастие к подобным универсальным схемам, основанным на американской либеральной модели и пишет о существовании помимо американской многих других рыночно-демократических моделей (см. с.38). Проблема, как представляется, заключается не в том, чтобы отбрасывать американский либерализм, который эффективно "работает" в США, она состоит прежде всего в том, чтобы понять причины неэффективности или малой эффективности российского либерализма. И здесь следует обратиться к факторам, обусловившим быструю победу либеральных воззрений среди представителей формировавшейся "демократической" оппозиции. В 1990-1991 гг. под влиянием "бархатных революций" в Восточной Европе и неудач экономической политики Горбачева лидеры оппозиции во главе с Б.Ельциным — вчерашние коммунисты — "вдруг", почти одномоментно стали либералами. Таким образом, либерализм не был до конца выношен, выстрадан Россией, а был как бы "имплантирован", превратившись в значительной мере в "имитационный либерализм". Это сыграло значительную роль при проведении российских реформ, сделав неизбежным копирование и имитацию западных, прежде всего американских политических и экономических институтов. Но западные институты, пересаженные на российскую почву, очень быстро начали выполнять совершенно иные функции, вытекавшие из потребностей советской номенклатуры как можно быстрее конвертировать власть в собственность, не теряя и самой власти. "Либерализм" стал в этом смысле настоящей находкой, оправдывая и грабительскую приватизацию, и варварскую эксплуатацию природных и человеческих ресурсов, и отстранение подавляющей части населения от власти и собственности. В итоге российский "имитационный либерализм" так и не стал либерализмом социальным, который только и мог бы обеспечить России стабильное социальное и политическое развитие.

В заключение следует подчеркнуть вслед за Коэном важность для будущего всего мира анализа и учета как положительного, так и отрицательного опыта участия США в модернизации и реформировании России. Дело в том, что, с одной стороны, модернизация такой огромной державы, как Россия, не является только частным делом самой России, и результаты этой модернизации будут сказываться на многим процессах и событиях в мире. С другой стороны, сама Россия в одиночку и без эффективной помощи развитых государств решить свои многочисленные проблемы также не в состоянии. В свое время — сразу после второй мировой войны — США оказали такую эффективную помощь своим бывшим противникам — Германии и Японии. В 1990-х годах США и другие развитые страны оказать такую действенную помощь России не смогли или не пожелали (предоставлявшиеся кредиты ни в коем случае не могут считаться такой помощью, поскольку, как указывает Коэн, полная неэффективность подобной "поддержки" Веймарской Германии была продемонстрирована еще в 1920-е годы). Конечно, ключи к решению большинства проблем России находятся внутри самой России, но в том-то и дело, что в эпоху глобализации это не только внутрироссийские, но и международные, мировые проблемы, — будь то коррупция, организованная преступность, неэффективность государства и отсталость экономики, слабость контроля за ядерным оружием и ядерными технологиями. И пожинать плоды их нерешенности будет не только Россия, но так или иначе — весь мир. В этом и состоит основной пафос книги профессора Коэна, ставящего вопрос о том, как способствовать подлинной, а не мнимой модернизации Россия, чтобы предотвратить вполне возможную катастрофу.

Игорь ПАНТИН

 

 

Мау В., Стародубровская И. Великие революции. От Кромвеля до Путина. М., Вагриус, 2001.

 

РЕВОЛЮЦИЯ ПРОТИВ РЕВОЛЮЦИИ

Как вписываются недавние события в России и Восточной Европе в мировую историю? Как будет называться через сто лет глава, рассказывающая о падении коммунистических режимов? В отношении этого вопроса в умах обычно царит характерная пустота. Более или менее ясна историческая ситуация, непосредственно предшествующая распаду советской системы, нет недостатка в теориях, объясняющих этот распад, но отсутствует собственное имя, которое бы установило единичность и историческое место произошедшего (и до сих пор происходящего, но ослабевающего) события. В каком-то смысле, посткоммунистическое пространство остается недатированным, поскольку его календарная дата пока находится в ослепляющей изоляции от истории.

В то же время, вопрос об исторической идентификации ни в коем случае не является праздным или академическим. Речь идет о легитимации государства и о символической инвеституре политического субъекта. Создание нового государства, опирающегося, пусть в теории, на нового, активного, автономного субъекта, требует символической артикуляции разрыва с прошлым и фиксации воображаемого времени "основания". Казалось бы: чисто идеологическая операция. Но в ситуации, когда она не удалась, произошла только частично — а именно такова наша ситуация — государство, со всеми своими институтами и законами, живет под угрозой аномии, а субъект остается бессознательным (а значит — находится одновременно в прошлом и настоящем, зачастую живет политическими галлюцинациями, а главное, должен снова и снова разыгрывать незавершенный разрыв с прошлым в реальном насилии).

В Новое Время такое политическое событие, как свержение старого режима, (обычно опирающегося на трансцендентную, высшую легитимность) и воцарение нового, имеющее идеологическое содержание и, по крайней мере, на первых этапах, провозглашающее эмансипацию общества и субъекта, стало называться революцией. Тем не менее, свержение коммунистических режимов вызвало у многих наблюдателей сомнения по поводу их революционного статуса. Дело даже не в том, что эти события были направлены против наследия уже произошедших революций (то же можно сказать по поводу многих других революций современности), сколько в уже упомянутом отсутствии как артикулированного разрыва с прошлым, так и ярко выраженных идеологических инноваций. Поэтому аналитики посткоммунистического сдвига либо (как Ю. Хабермас (1), Р. Дарендорф (2)) называют его революцией особой, минимальной, лишенной новых идей, "догоняющей", либо (как Ю. Левада (3), Й. Элстер, К. Оффе или У. Пройсс (4)) в принципе отказывают ему в праве называться революцией. Б. Кагарлицкий (5) вообще называет происшедшие события реставрацией (т.е. свержением установленного в 1917 году революционного режима) — хотя надо заметить, что элемент реставрации давно забытого наследия был присущ и, например, Американской и Французской революциям (6).

В качестве своеобразного ответа на эту неопределенность и была написана книга В. Мау и И. Стародубровской "Великие революции. От Кромвеля до Путина" (М., Вагриус, 2001). Книга одновременно вышла в свет на английском языке, под названием "The challenge of revolution. Contemporary Russia in historical perspective" (Oxford University Press, 2001). Авторы не ставят себе, конечно, обрисованных мной в начале задач самоопределения настоящего, но пытаются в объективистском духе ответить на вопрос, соответствует ли начавшаяся в СССР в 1985 году посткоммунистическая трансформация основным признакам "классических" революций Нового Времени (английской 1640-1650 годов, французской 1789-1799 и русской 1917-1929). Ответ — однозначно положительный. Авторы показывают, что даже во внешней последовательности событий между всеми четырьмя революциями есть разительное сходство. Более того, существенные параллели можно провести и на уровне социальных, политических и экономических проблем, которые приводили к революционному кризису или возникали в ходе него. На основе проведенного сравнения Мау и Стародубровская выделяют главные, на их взгляд, признаки революции и дают новое определение этому понятию, которое позволяет авторам заключить: "российская революция по своим основным характеристикам не имеет принципиальных отличий от революций прошлого" (с. 365).

Все революции, считают Мау и Стародубровская, опираясь на Маркса, происходят в ситуации неодновременности в развитии различных аспектов общества (у Маркса это были, конечно, "производительные силы" и "производственные отношения"). В результате этой неодновременности экономическое развитие сталкивается с принципиальным ограничителями в лице существующих социально-политических институтов. "Революционная ситуация" далее характеризуется глубокой фрагментацией общества и слабостью государственной власти, маневрирующей между самыми различными интересами и субкультурами. Все эти три фактора налицо в СССР начала восьмидесятых. Административная, закрытая экономическая система оказывается не в состоянии ассимилировать новые информационные технологии; общество, с одной стороны, атомизируется, с другой, дробится на изолированные друг от друга группы, власти безуспешно пытаются выйти из экономического кризиса путем привычных административных и мобилизационных мер.

В этой критической ситуации происходит революция, которая разворачивается в следующей последовательности: 1) относительно легкое свержение существующего режима, в результате которого у власти встают умеренные силы; 2) приход к власти радикалов; 3) политическая реакция, фиксирующая достигнутые результаты революции в интересах господствующей социальной группы: термидор. В нашем случае, первый период соответствует правлению Горбачева: хотя насильственного свержения строя и не происходит — налицо изменение политической системы и, главное, внезапная солидаризация раздробленного общества в его оппозиции консерваторам. Второй, "радикальный", период соответствует, по Мау и Стародубровской, пребыванию в правительстве "команды Гайдара", а третий начинается с их изгнания в 1993 году и продолжается до самого недавнего времени (когда страна, возможно, повернула в сторону бонапартизма). Выделяя эти стадии, авторы, тем не менее, отмечают, что революции развиваются спонтанно: ситуация выходит из-под контроля и может привести к качественно непредсказуемым последствиям.

К чести авторов "Великих Революций", они не останавливаются на простом сравнении объективных признаков отдельно взятых процессов, но вписывают исследуемые ими события в глобальные исторические тенденции (как они их себе представляют). Они выделяют три основные стадии развития современной цивилизации: раннюю модернизацию, ведущую к возникновению рыночной капиталистической экономики, индустриализацию и, наконец, раннюю постмодернизацию, смещающую экономический приоритет в пользу информационной технологии и сектора обслуживания. Направление и характер кризисов, характерных для каждой из этих стадий, отражаются на социально-политическом содержании соответствующих революций. Так, революции периода "кризиса зрелой индустриализации" (Октябрьская и ряд других, "неклассических" революций того же времени), по наблюдению авторов, имеют тенденцию к продолжительной мобилизации масс и могут привести к формированию тоталитарного общества. Напротив, "постсовременные" революции странным образом воспроизводят либеральный импульс революций раннего модерна, направленный на автономию общества и рынка от государства.

Если определить революцию именно так, как это сделали Мау и Стародубовская, то у антикоммунистической (или посткоммунистической) революции вообще останется очень немного своеобразных черт. К таковым, во-первых, относится уже упомянутая роль "революции сверху" в развитии первой стадии революции. Во-вторых, авторы отмечают относительно небольшую роль массовых насильственных действий (здесь я хотел бы возразить, что насилие не отсутствовало вообще, а было смещено в неполитическую сферу "криминальной революции" и Чеченской войны). Наконец, Мау и Стародубровская подчеркивают, что, в отличие, например, от Великой Французской и от Октябрьской революций, деятели посткоммунистической России не признавали себя революционерами и сознательно избегали этого наименования. Своеобразием последней русской революции является "активное нежелание основных действующих лиц признавать революционный характер происходящих изменений, их отрицательное отношение к революции вообще". Революция осуществляется здесь не только "против" наследия предшествующей революции, но и вообще как бы вопреки самой себе, поскольку даже предполагаемые "радикалы" изо всех стараются революции избежать.

Вообще, авторы уделяют заслуженно много внимания самосознанию участников недавней революции (замечу, что было бы уместно сопоставить их со свидетельствами участников революций прошлого — к сожалению, в книге этого сопоставления нет). Мау и Стародубровская провели серию интервью с важнейшими политическими фигурами: М. Горбачевым, А. Яковлевым, Е. Гайдаром и Г. Бурбулисом. В этих интервью много интересных признаний, которые не всегда можно найти в "монологических" мемуарах. Так, "умеренный" Горбачев, по собственному свидетельству, считал свои действия крайне радикальными, а "радикал" Гайдар подчеркивает, что всегда опасался открытого конфликта и последовательно искал компромисса (конечно, компромисса с элитами, а не с массами). Можно сказать, вопреки модели авторов книги, что в посткоммунистической революции вообще отсутствовали настоящие радикалы с целостным видением будущего, последовательной политикой и опорой на общество в борьбе с элитой. Радикальная фаза осталась для нас нереализованной возможностью.

Встает, наконец, вопрос о результатах революции. Здесь авторы занимают несколько двусмысленную позицию. Их основной интерес — к причинам, а не к целям и не к результатам революционного события. Революции возникают в ответ на кризисы, но не обязательно разрешают их. Посткоммунистическая революция явилась выражением кризиса "ранней постмодернизации". Но это не значит (вопреки вульгарно-марксистской стадиальной модели), что она в конце концов адаптировала страну к постмодернизации. Напротив, "любая революция приводила к текущему ухудшению экономической ситуации, разрушению значительной части производственного потенциала и деквалификации работников. <..> Ни одна революция не способствовала и немедленному ускорению процессов модернизации" (с.114). Авторы признают, что революция разрушила большую часть советской экономики и даже цитируют в применении к ней, с определенным сочувствием, введенный В. Красильщикововым термин "антимодернизация". Но в то же время, по их мнению, нельзя сбрасывать со счетов ряд областей, в которых Россия начала следовать именно в направлении "постмодернизации". Так, сектор обслуживания вырос в стране с 37% в 1980 г. до 51% в 1996, выросли субъективные требования к качеству условий труда, идет активная компьютеризация экономики. Однако так или иначе, пишут Мау и Стародубровская, революция ввела общество в состояние политической нестабильности и тлеющего конфликта, из которого оно будет выходить несколько десятилетий. В этом, наверное, состоит ее основной результат.

Итак, Мау и Стародубровская противопоставляют свою концепцию поверхностному отвержению или редукции "революционной" сущности недавних перемен в нашей стране. Оказывается, что и редукция, и отвержение основываются на стереотипном и неисторическом представлении о классической революции как, во-первых, о массовом выходе на баррикады, а во-вторых, как о "локомотиве истории", перевозящем общество с одной исторической станции на другую. Критика этих стереотипов (начатая около тридцати лет назад во Франции так наз. "ревизионистской" школой историков революции) и обращение к реальному содержанию исторических революций открывают глаза на негативную сущность революции. Революция — это не целенаправленное мероприятие и не акт политического творчества, а кризис, столкновение. Как любой проект радикального отрицания, она всегда остается в той или мере незавершенной и даже неудачной и вообще никогда не соответствует своему замыслу. В этом отношении отсутствие артикуляции и радикальности в посткоммунистическом сдвиге — не исключение, а предельная форма той незавершенности и неопределенности, которая присутствует в каждой революции.

Важность "номинативной" инициативы Мау и Стародубровской заключается, прежде всего, в том, что она вводит падение и исход из коммунизма в перспективу мировой истории (вопреки навязшим в зубах теориям об исключительности России, ее "циклизме" и т.д.). Октябрьская революция означала для России, при всей ее исторической специфике, поиск путей выхода из мирового кризиса. Такую же роль играет или может играть и трансформация, происходящая на наших глазах, хотя, конечно, есть силы, понимающие ее так, что не надо вообще искать никакого выхода никогда и ниоткуда.

Заслуга сочинения Мау и Стародубровской заключается и в том, что оно указывает на значение посткоммунистической революции как исторического события. В общественном же мнении событийность данного эпизода является как бы латентной: скорее, стремятся покончить с коммунизмом как с какой-нибудь нелепой ошибкой и поскорее забыть и ошибку, и опыт ее исправления. Но именно участвуя в событии, тем более в событии, близком по направленности и по структуре ключевым моментам истории Запада, мы и можем реально перенимать западный опыт (в противном случае, без внимания к событию, мы перенимаем только его видимость).

При всех этих очевидных достоинствах, книга Мау и Стародубровской, написанная, как уже сказано, объективистски, как бы обозревая с неподвижной точки зрения выстроенные в ряд исторические события, имеет свои слепые пятна.

Во-первых, заранее постулируя общепринятое направление текущего исторического процесса ("ранняя постмодернизация"), авторы закрывают доступ решениям, который могут возникнуть и для России, и для человечества вследствие текущего кризиса, гораздо более серьезного, чем простая замена одной технической парадигмы на другую. Каждая революция, продолжая предыдущие, является в чем-то непредвиденной. Она неизбежно меняет представления о том, что такое революция — о чем свидетельствует, в частности, рецензируемая книга: ведь в ней предлагается новое определение революции, где акцент смещен с насильственного ниспровержения власти на " слабость государственной власти".

Во-вторых, проблематичным является выбранный уровень анализа. Мау и Стародубровская, как и непосредственные участники исследуемой ими революции (впрочем, Мау сам принимал участие в гайдаровской реформе), отдают предпочтение ее экономическому содержанию и только во вторую очередь обращают внимание на то, что они называют ее "формой" — на политический и идеологический процесс. Они почти ничего не пишут о строительстве новых институтов, о новой Конституции, по-видимому, считая их тривиальной "надстройкой" над экономическими процессами. Помимо интервью с политиками, ничего не говорится об эволюции идеологии, пришедшей на смену коммунистической, об общественных настроениях 80-90-х годов. Между тем, в идеологической сфере можно обнаружить не меньше параллелей с революциями прошлого, чем в сферах экономики и политики. Так, Великая Французская революция, вопреки стереотипным представлениям о ней, быстро эволюционировала от широкой и солидарной мобилизации общества к его деполитизации и к буму индустрии развлечений и зрелищ (7).

По видимости "формальный" аспект основания нового государства и смены коллективной идентичности его граждан играет важнейшую роль в формировании политической субъективности, тем более существенной, что, как любое революционное общество, Россия 90-х должна была искать демократической легитимности в автономной воле доселе не существовавших конституирующих субъектов. Поэтому именно новые структуры субъективности, в их отношении к только обозначенному, но не вполне произошедшему разрыву с прошлым, при разговоре о революции требуют исследовательского внимания.

При всем сказанном, нужно признать, что основные наблюдения, сделанные Мау и Стародубровской в их книге, верны. Они просто требуют логического, понятийного обобщения, подобного тому, что был проведен немецким идеализмом после опыта Французской революции. "Позитивная" социальная наука часто представляет в виде случайных находок элементы, логически вытекающие из определенного представления ситуации. Так, три определяющих, по мнению авторов, момента революции — слабость государственной власти, фрагментация общества и спонтанность развития — объясняются ситуацией внутреннего отрицания. Для революции характерно, что после момента солидарного отрицания внешнего обществу органа или символа власти, энергия отрицания обращается обществом на само себя (ведь оно само является собственным прошлым). Избыток отрицательного порыва мешает обществу мирно эволюционировать в сторону "модернизации" и ведет к имплозивному саморазрушению. В этом смысле не случайно, что авторы определяют революцию через слабость властей и фрагментацию общества, которые ей, казалось бы, только предшествуют. Они же, как показали 90-е годы, и следуют за ней! Существует примечательная симметрия между предреволюционным и постреволюционным периодами: и для того, и для другого характерны подвешенность, "застой", замыкание общества в себе, но второй период становится "для себя" тем, чем первый являлся "в себе", и переживает свой "застой" в тревоге и неопределенности. Революция изгоняет морально дискредитированную, "мертвую" суверенную власть и затем распространяет свои "волны" и в прошлое, и в будущее.

Итак, революция никогда не бывает завершена: она включает в себя не только символико-юридическое и материальное отрицание прошлого и утверждением нового. Она обращает отрицание на себя же, на сами же идеи и силы, которые ее питают и потому во многом происходит вопреки себе, в форме контрреволюции. Оба эти обстоятельства объясняют основное своеобразие антикоммунистической революции: отказ ее участников и общественности от признания ее исторического, событийного значения. Революция, начавшаяся в 1985 г., была во многом латентной революцией. Ее непризнание обществом уже привело к ряду катастрофических последствий. Реформаторы недооценили собственную радикальность и, соответственно, силу сопротивления, с которой им пришлось столкнуться. Делегитимация государства привела в 90-е годы к тотальной аномии. Политический субъект не прошел стадию идентификации с событием, которое состоялось, но осталось неосмысленным и оттого было обречено навязчиво возвращаться в призрачной форме. В результате "демократическая" политика 90-х годов стала носить в основном "галлюцинаторный" характер — редкие случаи политических решений сводились либо к противостоянию между сторонниками и противниками революционного события, т.е. падению коммунистического режима, либо к воспроизводству этого события (впрочем, тоже во многом галлюцинаторному). В настоящее время, когда революционный импульс и сила травмы постепенно стихают, стало возможным наконец, задним числом, признать происшедшее с нами революцией и объявить ее законченной (в этом смысле в своем Послании Федеральному Собранию в 2001 г. высказался В. Путин). Такое ретроспективное признание — факт весьма знаменательный. Но радоваться окончанию революции, как мне представляется, рановато. Революция в Европе началась самое позднее в 1789 г., а скорее в 1517 г., когда Лютер прибил свои 95 тезисов к дверям Виттенбергской церкви. С тех пор она была перманентной.

1. Habermas J. Die Nachholende Revolution. Frankfurt am M., 1990.

2. Dahrendorf R. Reflections on the revolutions in Europe. L., 1990.

3. Левада Ю. 1989-1998: десятилетие вынужденных поворотов // "Мониторинг общественного мнения", № 1, М., 1999, с. 7-12.

4. Elster J., Offe C., Preuss U. Institutional design in post-communist societies: rebuilding the ship at sea. Cambridge, N. Y., 1998.

5. Кагарлицкий Б. Реставрация в России. М., 2000.

6. См.: Arendt H. On Revolution. Penguin books, 1990 [1965]), p.154-155.

7. См. в особенности: Michelet J. Histoire de la Revolution francaise. P., 1979. IX.

Артем МАГУН

 

 

Политическая Россия: предмет и методы изучения. Материалы международной интернет-конференции, проходившей 20.03-14.05.2001 года на информационно-образовательном портале www.auditorium.ru. / Под общей редакцией М.В.Ильина / М., Московский общественный научный фонд, 2001. — 248 с.

"РУССКАЯ СИСТЕМА" и/или "ПРИЗРАК ОБЩЕСТВА"

Современная российская политология (как и социология, правоведение и, отчасти, история) представлена в основном авторами, которые либо сами создавали позднесоветский стиль в науке, либо на нем воспитаны. Как справедливо пишет один из авторов рецензируемого сборника, "Довольно распространенная траектория "философов" проходила от советского варианта марксизма-ленинизма через "озарение" русской идеей и Бердяевым к чтению и посильному пересказу переводов французских постмодернистов. <...> Другая часть обществоведов, в основном историки партии и научные коммунисты, переквалифицировались в "политологов" (В.А.Ковалев. "Вызовы региональной политологии: общероссийский контекст"). Все это не только не породило новой и самодостаточной научной школы, но привело к деградации старой. От советской школы унаследовали худшие черты — интеллектуальное иждивенчество и отсутствие внутренней свободы — при утрате лучших: способности к дисциплине и самоконтролю. Данный сборник в целом не только признает это, что само по себе хорошо, но и, к сожалению, в определенной мере отражает такое положение. Но другого и не могло и быть — перед нами правдивое зеркало научной ситуации.

Со всей очевидностью следует констатировать: введение в научный оборот многочисленной переводной литературы не только не избавило постсоветское общество от прогрессистского пафоса, но и во многом его усилило, что, впрочем, естественно, поскольку и марксизм, и либерализм растут из одного корня. Поэтому не приходится удивляться, что под видом политической науки на наших глазах творится новая мифология, по матричной схеме копирующая предыдущую. За примерами далеко ходить не приходится: "При всей своей многовековой родословной современная Россия ведет отсчет своих лет с 1990 года, когда было провозглашено верховенство российских законов над союзными. Очередным рубежным событием для россиян стали выборы 12 декабря 1993 года. В Федеральное собрание и референдум по новой конституции. Она получила одобрение большинством избирателей и стала реально демократической (выделено автором статьи — В.К.) Конституцией Российского государства. <...> В новое тысячелетие Россия вступила с чувством исторического оптимизма..." (И.Н. Кравченко. "Россия в русле встречных цивилизационных потоков").

И все-таки не все так уныло. Есть авторы, стремящиеся пробиться к реальному, а не мифологизированному взгляду на политическую историю России, а, следовательно, и на нынешнюю реальность. К сожалению, и их позиция часто бывает эмоционально окрашена все той же прогрессистской краской, в то время как подлинный аналитик призван трудиться, "добру и злу внимая равнодушно, не ведая ни жалости, ни гнева". И все же можно встретить попытки прорыва к сущности. Это касается, в частности, нескольких статей М.В. Ильина, который пишет: "Среди многочисленных российских традиций обращает на себя внимание троекратное воспроизведение в отечественной истории самодержавной конфигурации власти <...> Крайне показательно функциональное тождество царя, генсека и президента во всех трех системах правления. Контуры всех модификаций самодержавной власти, включая советскую, и их действительных культурных образцов, а не идеологических "обманок" — православных, коммунистических или демократических — в целом близки или совпадают" ("Традиции в политическом развитии России"). Собственные пристрастия автора мы легко узнаем по тому, какое слово он ставит в кавычки, но сути дела это не меняет. Сказанное — сказано.

На наш взгляд, наиболее интересной в сборнике является статья Ю.С.Пивоварова и А.И.Фурсова ""Русская Система" как попытка новой русской политологии". Авторы, собственно, не говорят ничего принципиально нового (как, впрочем, и М.В. Ильин), но, предельно обнажая известное, вносят благотворный диссонанс в общий тон "новорусской" политологии.

Авторы считают, что Европа и Россия одновременно пережили "социальную революцию XVI-XVII вв. (конкретно — 1567-1648-49 гг.; в Европе от Лютера до Вестфальского мира, у нас — от "Третьего Рима" до Соборного Уложения). На Западе "оформились уникальные (то есть единственные и не могущие быть скопированы в ином "месторазвитии"; выделено нами — В.К.) явления — национальное государство, гражданское общество, капитализм с его классами и социальный индивид нового типа". В России "социальная революция" привела к совершенно иному итогу. "Результат нашей великой самодержавной революции <...> был диаметрально противоположным (западному): не возникло ни гражданского общества, ни государства (nationstadt), ни капитализма. Здесь появилась Самодержавная Власть, единая и неделимая, качественно однородная и по сути единственная. <...> Это похищение, экспроприация субъектности, а в известном смысле европейскости и христианскости (если, конечно, понимать "христианство" в его католическом и особенно протестантском изводах, о чем, кстати, писал в свое время Н.Н. Алексеев в статье "Христианство и монархия" — В.К.) в пользу одного и только одного сегмента социума и есть великая тайна русской власти и русской истории". В результате возник столь же уникальный социальный порядок, который авторы называют Русской Системой. Его основные элементы: 1) Власть. 2) Популяция — "население, субъектность которого при нормальном функционировании власти отрицается по определению". 3) Лишний Человек — индивиды или группы, по тем или иным причинам не ставшие ни "органом" Власти, ни частью Популяции, или же люди, "выломившиеся" из них. Определение, даваемое Ю.С. Пивоваровым и А.И. Фурсовым, таково: "Русская Система — это такой способ взаимодействия ее основных элементов, при которых Русская Власть — единственный социально значимый субъект. Если Русская Система есть способ контроля Русской Власти над русской жизнью, то Лишний Человек — это мера незавершенности Системы, индикатор степени "неперемолотости" русской жизни Русской Системой и Властью. Процесс взаимодействия Русской Системы и Русской Власти с одной стороны и Русской Системы и русской жизни (в которой Система не все исчерпывает и охватывает, а в Системе не все Власть) с другой и есть Русская История". И далее: "Русская Власть как моносубъект не "нуждается" в социальных классах, ей нужны турбулентные группы и рыхлые структуры. К тому же феномен Власти делает собственность функциональной, эпифеноменом, а именно по поводу собственности возникают классы <...> В Русской Системе процессу превращения привластных органов в классы противостояла не только Власть, но и Популяция. В этом (но только в этом) смысле, как это ни неприятно и парадоксально (добавим от себя, пользуясь терминологией самих авторов статьи, — прежде всего для типа "Лишнего Человека" — В.К.), приходится признать: в России коммунизм как антикапитализм, т.е. как отрицание частной формы собственности и классовости, лег на благодатную неклассово-антиклассовую почву и с этой точки зрения стал ее адекватным историко-системным выражением".

Авторы, однако, не договаривают (или не хотят договаривать) сказанное ими до логического завершения, до предела. Дело в том, что Русская Система принципиально не может быть "реформирована". Смысл этого выразил известный персонаж А.Н. Островского, писавший трактат "о вреде реформ вообще". То же самое имел в виду и А.А. Зиновьев, доказывая нереформируемость русского коммунизма — говорить только о коммунизме будет, конечно, слишком узко, поскольку связь советского режима с военно-тягловым строем Московской Руси философ просмотрел не до конца. Более того, Русская Система может быть однозначно отождествлена с Россией как таковой, с Россией вообще, "градом ограждения", "удерживающим ныне", если говорить на языке Православия. В этом собственно и состоит "великая тайна русской власти". Русскую Систему можно либо принять полностью и целиком, поставив выю под ее надчеловеческое (а, следовательно, бесчеловечное) иго, либо целиком отвергнуть — уехать из России, "выбрав свободу". Выбор этот не просто экзистенциальный, но, по существу, религиозный, и ответственность за него лежит не в политической, а в сотериологической плоскости.

Если додумать собственные мысли до конца не решаются даже авторы этой, безусловно, самой глубокой статьи во всем сборнике, то этого трудно ожидать от других современных политологов. Это не удивительно: "Самоидентификация интеллигенции в новых условиях происходила и происходит на базе двух тенденций: а) антикоммунизма, б) некритического перенесения зарубежных мировоззренческих установок в политическое мышление и технологии. Антикоммунизм ничем не лучше и не продуктивнее коммунизма. Упор на всякое "анти" является шагом в худшую сторону. Российский либерализм является в современном своем варианте антикоммунистическим и мечтательно-разрушительным, и в нем идея прав человека грубо противопоставлена идее социальной справедливости, что прямо противоположно российской политической ментальности",-- справедливо пишут С.И.Барзилов и А.Г.Чернышев ("Социальные и идейные основания современной российской политической методологии"). Однако сама посылка авторов этой статьи оказывается столь же "мечтательна" — совершенно очевидно, что авторы намекают на то, что если эти идеи "грубо не противопоставлять", то они могут дать некий положительный синтез. Но его не может быть потому, что "права человека" принадлежат одному культурному коду, а "социальная справедливость" — другому, выросшему из "тяглового государства", в котором верховная власть распределяла на права, а обязанности. Как совершенно справедливо писали Пивоваров и Фурсов, несовместимость эта сложилась уже к XVI-XVII вв., и она неотменима.

Те же упреки можно предъявить и весьма талантливой статье Б.В.Межуева, стоящего на "консервативно-либеральных" позициях. Автор — и это лично ему можно, безусловно, поставить в похвалу — не мечется "от марксизма к постмодернизму", а опирается на русскую политическую мысль конца ХIX- начала ХХ века. "Теоретики реже обращают внимание на то, что представление о конфликте ценностей "свободы" и "государственного величия" в истории русской политической мысли не является абсолютно доминирующим. В начале ХХ в. в России сложилось интеллектуальное течение, которое прямо связывало возможные успехи страны в качестве империалистической державы с продолжением либеральных преобразований. Вождем этого идейного течения был П.Б.Струве", — пишет Б. В. Межуев.

В своей статье, называемой "Призрак Общества", Б.В.Межуев не скрывает, что связывает с наследием этого "интеллектуального течения" надежды на чаемое некоторыми слоями интеллигенции и предпринимателей соединение либерализма и патриотизма. Отметим, однако, что речь идет все же не о политической практике, а об "интеллектуальном течении", таком же "мечтательном", как и все, что выходило и выходит из-под пера все той же интеллигенции. Собственно, и Межуев констатирует: ""Интернационализм" представителей "советской демократии" и "пораженчество" большевиков, возглавивших революцию на последнем ее этапе, не должны заслонять от нас того факта, что самодержавие было свергнуто не под пораженческими, а под крайне патриотическими лозунгами. Царская власть была устранена политическим авангардом так наз. общественности как досадная помеха для обретения страной подлинного национального величия. Не последнюю роль в этом событии сыграл возникший усилиями Струве и его единомышленников либеральный национализм, позволивший отделить в сознании русского общества интересы правящей династии от интересов Отечества <...> Но установившие свирепую диктатуру большевики за пять лет своего правления восстанавливают основной территориальный костяк прежней империи". Переходя к нашему времени, Б.Межуев пишет: "Если бы я видел в описанной последовательности событий строгие закономерности, делающие неизбежным прохождение всех этапов каждого цикла, то я должен был сказать, что наступающий "девятый вал" авторитаризма (написано в 2001 г. — В.К.) будет воспроизводить сталинский режим в той же степени, в какой процессы 1905-1917 гг. были повторением эпохи "великих реформ" 1860-1870 гг. Но я не хочу пугать читателя, некоторое сходство во внутренней структуре каждого из периодов, скорее всего, не более, чем совпадение". Рецензент мог бы на это ответить, что его лично нисколько это не пугает, при одном условии — если авторитарный режим будет порождением внутренних потребностей России, а не орудием внешних по отношению к ней политических и финансовых центров. Иными словами, если "Русская Система" все еще Русская Система. Иными словами вопрос не об этической (каковая в политике бессмысленна), а о геополитической оценке будущего "государственного тягла", вне зависимости от его идеологического оформления. Последнее может быть сколь угодно абсурдным, быть может, чем абсурднее, тем лучше — например, "глобализация в одной, отдельно взятой стране в условиях международного антиглобалистского окружения во главе с США"...

В России все происходит единовременно, а, точнее, единоименно; меняются только, как писал М.Волошин, "знаки и возглавья". Почему? Ю.С.Пивоваров и А.И.Фурсов справедливо пишут: "К XVII в. окончательно формируются две основные разновидности христианского исторического субъекта. Европейский, полагающий себя по преимуществу во времени, и русский, полагающий себя по преимуществу в пространстве". Эта же точка зрения ранее их была высказана (с подробным теологическим и натурфилософским обоснованием) А.Г.Дугиным в работе "Основы геополитики" (М., 1999). Она представляется весьма обоснованной. Если же говорить о "разделении христианского исторического субъекта", то вызван он прежде всего отпадением Западной Церкви от Православно-христианского единства (даже не до XI, a до VII-IX вв., когда, собственно, и возникает письменно зафиксированная история Русского государства). Но если "русский исторический субъект" действительно "полагает себя в пространстве" (а это, несомненно, так), то совершенно понятным становится и то, почему в России действительно нет и не может быть ничего нового. Разумеется, если это по-прежнему Россия, а не что-то уже совсем другое. В этом случае совершенно справедливы "два взаимодополняющих положения", высказанных М.В.Ильиным: "Первое: всякая попытка разрыва с традицией влечет спонтанное и, обычно, нежелательное воспроизведение традиции. Второе: изменение традиции возможно только в виде ее воспроизведения иначе, то есть в отличном от прежнего виде". Здесь следовало бы уточнить — в отличие от "ближайшего, непосредственно прежнего", но не от "прежнего" как такового".

Владимир КАРПЕЦ

 

Василенко И.А. Политическая глобалистика: Учебное пособие для вузов. М.: Логос, 2001. — 360 с.

 

"Цивилизации всех стран, соединяйтесь!" — так можно кратко выразить, переиначив известный лозунг, осовную идею учебника, написанного доктором политических наук Ириной Василенко.

Автор рисует содержательную картину нынешней цивилизационной полифонии. На первом месте закономерно оказывается конфуцианско-буддийская цивилизация, в последнее время проявившая особую способность к перманентному самообновлению, к творческому восприятию и адаптации инокультурных влияний с опорой на национальную традицию, что и обеспечило поразительный экономический взлет пресловутых "тигров" и примкнувшего к ним Китая. В конечном счете, чужды национальной ограниченности архетипы и коды мусульманской цивилизации, гуманистический потенциал которой в полной мере еще предстоит раскрыть народам (культ природы, стремление защитить местное население от всего случайного, разрушительного, внешнего). Внутрирелигиозный плюрализм и этикоцентризм — сильные политические аргументы индо-буддийской цивилизации. Римский путь западной цивилизации пришел к морали успеха, конвенциональному, риторическому типу культуры, строящемуся и изменяющемуся на основе негласной договоренности между людьми с их индивидуалистическими рациональными картинами мира. Православно-славянская же цивилизация идет путем "очарованного странника", ощущающего принадлежность к коллективной судьбе, чутко воспринимающего чужие душевные состояния.

Вся эта картина в целом призвана показать перспективы глобализации без вестернизации на основе традиции "адаптирующегося коллективизма" и чаемой ввиду экологического кризиса постматериалистической структуры потребления, доказать возможность создания высокосовременного общества "групповой ориентации" и неиндивидуалистической правовой культуры, основанной на компромиссе. Ведь непомерная озабоченность правами человека при дефиците его обязанностей по отношению к окружающему миру ведет к возрастанию хаоса и энтропии в мире и политике в частности. Если общность чувств, идей, традиций, верований, созданная медленными наследственными накоплениями в рамках одной цивилизации, придает психологическому складу народа определенное единство, прочность и созидательную силу, то умозрительная социокультурная идентификация с той или иной моделью будущего — социализмом, коммунизмом, вестернизацией (в духе либеральной демократии) таит в себе серьезную опасность разрушения национальной социокультурной идентичности.

Нетрудно заметить общий контекст рассуждений автора — Данилевский, Шпенглер, Тойнби, Хантингтон (и некий Ф. Конечный, фамилия которого возникает рядом с классиками, но ни одной ссылки на работы которого не делается). Из ближайших учителей — А. Панарин (один из рецензентов издания) — с тем отличием, что у И. Василенко важнейшим методологическим основанием становится стремление понимания Другого, а у мэтра нашей общественной науки таковым является принцип заимствования у Другого (например, кастового строя, что сопровождается у Панарина конкретной политической рекомендацией по налаживанию оси Москва — Дели). Другие точки опоры автора — идеи М. Бубера о тонком пространстве "Я-Ты" как "личного Я", которое требует наполнения "другим Я" и концепция С. Рубинштейна, что бытие — не в независимости партнеров друг от друга, а в их соучастии. Исходя из этих идей, Василенко приходит к выводу, что каждый из участников политического диалога призван созидать общее межцивилизационное политическое пространство, пригодное для самореализации всякой политической культуры. Именно Другой становится посредником реализации.

Для Василенко принципиально важна не только пространственная, но и временная цивилизационная специфика. Она пытается внедрить в "органическое" понимание истории концепции нелинейного времени. Отталкиваясь от еще древнегреческого разделения времени на хронос — формальное время и кайрос — исполненное содержания и смысла, то есть политическое время, "стерегущее эпохальные моменты истории", автор противопоставляет мифу ускорения политического времени понимание долгосрочного политического времени, которое может совпадать (а может и не совпадать) с ритмом национальной культуры.

Сегодня течение русской истории проходит в ритмах всесокрушающего "ускоренного" времени, времени модернизации-вестернизации, проводимой стоящим у власти поколением "западников". Такое время не совпадает с ритмом национальной политической культуры. Возникающий диссонанс на глазах разрушает все сферы общества. Монетаристская модель в экономике, созданная на Западе для борьбы с инфляцией и падением производства, в России, на иной культурной почве, неожиданно "включила" как раз механизмы инфляции и сокращения производства, а эталоны "массовой культуры", насаждаемые СМИ, за несколько лет разрушили национальные культурные традиции одной из самых "читающих" и образованных стран. Всеобщий провал оптимистических повествований (метанарративов) приводит на Западе к забавной ситуации "нормализации кризиса". "Нормализуем" ли в принципе российский кризис? Вероятно, такая нормализация достижима только в глобальных рамках новой синтетической логики взаимозависимого социокультурного партнерства. Оправданы ли в связи с этим надежды на второе осевое время истории (первое, по Ясперсу, возникло в последнем тысячелетии до нашей эры)? Пока, приходится констатировать, нет главного фактора, символизирующего его приближение — созидательного духовного порыва, общего творческого импульса.

Нельзя сказать, что построения Василенко полностью свободны от схематизма, в частности, от едва ли не монотеистического расизма. Ставя вопрос о существовании особой российской цивилизации, основанной на православной традиции умолчания, автор делает вывод, что из-за того, что "языческие стихии так и не были окончательно укрощены [русским народом], не прошли ''умного'' испытания, проверки и очищения", Россия вынуждена постоянно переживать "реванш язычества", "глумление языческой силы", "языческое ослепление" — опричнина, большевизм, "новые русские". Обвиняя, вслед за В. Франклом, психоанализ в деперсонализации человека, автор явно не учла труды К. Леви-Стросса и М. Элиаде, демонстрирующие, что язычество являлось все же не "ослеплением", а специфическим, "другим" зрением.

В целом, книга Василенко кажется нам плодотворной и цивилизованной попыткой прорваться к новому метанарративу, ожидание которого составляет основную тональность данного исследования.

Александр ЛЮСЫЙ