МОРАЛЬ В ПОЛИТИКЕ:
НАСИЛИЕ НАД ГОСПОДСТВУЮЩИМИ

Александр Бикбов

Единственный способ превратить моральную политику в практическое состояние политической игры — это доставлять господствующим неудобства, создавая техники формирования морального сознания, привязанные не к индивидуальным телам, а к позициям в системе социального неравенства.

Если поляризация игр происходит при воспроизводстве социального неравенства, которое поддерживается посредством явно или неявно обозначенной силы, для изменения практического состояния игры нужно изменить баланс сил. Иначе говоря, нужен такой инструмент организованной пытки господствующих, который действовал бы не прямо на тело политика, а опосредовал бы усвоение морали его интересом в игре.

В большинстве современных обращений к теме политики и морали явствен неустранимо повелительный или пожелательный тон обращений к безличному адресату: мораль должна быть положена в основу политики. В настоящей дискуссии этого тона пока удалось счастливо избежать (разве только А.В. Дахин мягко заключает: "Суть альтернативного подхода должна бы состоять в том, что базисом политики и права является культура, мораль" [курсив мой — А.Б.]), однако его появление нельзя исключать, поскольку он является одним из элементов, определяющих жанр размышлений на эту тему. Если тон этот пока не слышен, то условия для него созданы самим предпосланным разделением политики и морали на два мира, которое, как будто, вытекает из их "природы". Два понятия — два мира, соблазн их объединения заключен в самом существовании границы между благим и сущим. Остается дождаться, пока очередной участник дискуссии, руководствуясь самыми добрыми (моральными) побуждениями, не пожелает попросту их "примирить".

Последовательное прояснение обеих "природ" — каждой в ее собственном мире — как кажется, могла бы удержать от бесконечно множащихся разграничений, равно как и от поспешных объединений. На этом приеме построены две статьи Б.Г. Капустина, которые стремятся как можно точнее проработать возможные зоны пересечения обоих миров. Но если для одного из таких пересечений, политического морализма, убедительно показывается, что он — слабая версия морализма как такового, — то другое пересечение, моральная политика, предстает возможным лишь как выражение высшей ценности народа-для-себя, т.е. никому не принадлежащей всеобщей воли, замкнутой в круге идеального, где ее приводит в движение апофатическое усилие самого рефлексирующего разума и у которой нет истинного носителя, истинного выражения, истинного устройства. Оптические эффекты этого движения обнажают спрятанное за категорией "всеобщего" и отправное для определения политической морали отношение — политическое противопоставление подвластных/господствующих. Однако размышление, направленное на соединение двух миров, возвращается к их разделению, заранее заложенному в двух понятиях: мораль притягивается заново открытой фигурой народа, а политика — фигурой правителя.

Более жесткий ход, юридический контроль над границей между двумя "природами", предлагает В. Вольнов, который "первым делом хотел бы призвать участников с самого начала как можно более четко определять используемые ими понятия", т.е. до всех возможных обобщений и противопоставлений придать морали осязаемость, единожды зафиксировать за этим понятием нормативное содержание, чтобы в дальнейшем избегнуть неконтролируемого обращения к нормативизму. Устраняется ли подобным "раз и навсегда" совершенным закреплением недостаток морального определения морали? Как следует из собственного рассуждения В. Вольнова, нет, поскольку в основе "четкого определения" оказывается ничто иное, как терминологический произвол: "Пусть оно [название] будет ничего не значащим ярлыком, навешенным лишь для удобства речи".

Однако и далекое от произвола разделение свободы и власти, сделанное В. Межуевым, лишь усиливает несовместимость двух миров — из двух логически взаимоисключающих понятий вытекает два несовместимых подхода: "Те, кто видят в ней [политике] прежде всего власть, естественно, выводят ее за пределы морали" [курсив мой — А.Б.]. Отсюда можно заключить, что мир морали обладает некоторыми особыми, не принадлежащими миру власти инструментами осуществления. Проблема, однако, в том, что, помимо добровольного следования долгу, никаких иных инструментов ни Кант, ни другие инженеры свободы для ее самоосуществления предложить не смогли. Потому и такое логически усиленное разделение неявным образом отсылает к нормативному определению морали.

Приходится признать, что окончательным воплощением требования понятийной строгости для вопроса морали/политики был бы как можно более полный список мнений, иначе говоря, текст учебника, состоящий из перечня известных имен и общих мест.

Почему упоминание об учебнике может оказаться здесь особенно уместным? Потому что само противопоставление морали и политики "по природе" обретает жизнь в той традиции, которая возникла на новом рубеже в жизни университета. В позднем средневековье обладатель кафедры эволюционирует от ремесленника к наследственному аристократу [1] — не потому ли он с той же легкостью рассуждает о политике, с какой о педагогике, не замечая различия в их "природах" и определяемой им границы? Но в век Просвещения университетский профессор — уже лишь профессионал, обязанный своим хлебом милости правительства и студенческой плате. Для него "политика" превращается из практического занятия в вещь другой природы, т.е. в логическое понятие, вплетенное в сетку подобных ему понятий, из которой, с прогрессом позитивистской рефлексивности, исчезает сам "университет". И если понятийная пара теории/практики становится памятником университетской автономии, то в паре морали/политики канонизируется вожделенная и неприступная для университетского профессора граница между интеллектуальным наставником и политическим вождем. Именно в этом значении она продолжает воспроизводиться и сегодня.

Изъяном внеисторических размышлений, основанных на "природном" разделении миров политики и морали является то, что некое практическое состояние мгновенно и без вопросов наделяется статусом высшего теоретического понятия, в обход целого ряда рефлексивных процедур, проясняющих строение того пространства, в которое пытаются уложить содержание вопроса. Иначе говоря, призванное прояснять, размышление в терминах морали/политики часто избегает своей основной работы, оставляя слепое пятно в области центральных понятий. Что такое мораль политической философии, как не, прежде всего, собственное моральное чувство политического философа? Этот обход, короткий путь, сразу позволяющий перейти от частных убеждений, ощущения собственной правоты, к нормативным универсалиям, которые это ощущение призваны обосновать, возносит воображение автора на высоту положения законотворца. Рассуждение нередко строится таким образом, как если бы его автор мог непосредственно диктовать свою волю политикам — здесь и появляется это обобщенно-безличное "мораль должна стать основой…" Но если вы желаете, чтобы мораль стала основой политики, сделайтесь сами моральным политиком! Если же это невозможно, следует сначала перевернуть формулу "как политику сделать моральной" и поставить под вопрос саму неосуществимость такого нормативного рассуждения: что мешает политике стать моральной? А чтобы выяснить это, предварительно нужно ответить на вопрос: что обходит этот короткий путь привычного рассуждения? Ответ на последний вопрос не сложен: короткий путь обходит именно то, что мешает стать автору размышлений законотворцем за рамками воображения — социальную механику, которая опосредует правдоподобие частных мнений и принудительный характер универсальных категорий.

Чтобы установить, как возможно совмещение морали и политики, нужно найти такое пространство, которое с самого начала не предполагало бы полную противоположность того, что означают эти понятия. Учитывая, что два этих несовместимых мира возникли в результате устранения социальной механики, самый простой ход — отказаться от короткого пути и вернуть их в то пространство, которое социальная механика порождает. А это пространство — не что иное, как пространство социального неравенства. Возвратив морали и политическому интересу статус практических состояний этого пространства, мы обнаружим, что в отсутствии необходимой внутренней связи, равно как и логической взаимодополнительности, они вписаны в связанные друг с другом игры, которые развертываются в различных ячейках, образующих систему социального неравенства. Обыденный здравый смысл быстрее устанавливает связь между политикой и неравенством — через понятие несправедливости. В случае морали связь затруднена тем, что ее понятие возведено в разряд трансценденталий и сопротивляется установлению родства с чем-то низким (в социальном смысле). Мораль значит "вместе" и "общее". Между тем, мораль — и отчасти в том же самом значении — не менее четко локализована в системе социального неравенства, причем, согласно тому же самому здравому смыслу, но высвобожденному из-под цензуры официальных определений. Мы еще вернемся к подробностям.

Итак, нужна приближенная к реальным различиям, взамен различий логических, модель социальной механики, которая показывает, где в системе социального неравенства локализуется мораль и что препятствует превращению морали в закон политической игры. Лишь отправляясь от этой модели, можно возвращаться в мир практических следствий и состояний, требуя моральности для политики. Понятие игры, основополагающее для такой модели, обеспечивает необходимую подвижность и позволяет уйти от понятий, подобных "природе" или "сущности", которые заранее устанавливают границы, одновременно вписывая в них соблазн тут же их переступить. Понятие же игры расплывчато настолько, насколько неопределенно то, что оно означает. Игра развертывается в ячейках социального неравенства, и существует игра с границами этих ячеек. Игра может быть более или менее успешной, но ее результат всегда может быть переопределен другой игрой, охватывающей или перехватывающей данную. Все правила игры не прописаны, поскольку сама возможность их написания основывается на чем-то, что не может быть выражено в ясных правилах. Принцип игры — производить различия: проигравшего от победителя, правильного действия от неправильного, крестьян от секретарей партийной ячейки, морали от политики… Но в функционировании социальной механики различия и есть неравенство.

Что составляет смысл политической игры? Какие прибыли стоят за мобилизацией, делегированием полномочий, представительством от лица народа, священной войной? На первый взгляд, ее целью является реализация частных интересов игроков. Однако почему, когда интересы удовлетворены, политики не покидают игры? Очевидно, помимо того, что игра может дать, ценность представляет то, чем игра является сама по себе. Иначе говоря, частный интерес — это состояние, возможное лишь в рамках игры и имеющее смысл лишь в отношении к другим ее участникам. В предельной форме, главная цель политической игры — это остаться в игре. То, что выступает в качестве ее приза, характеризует не столько участников, сколько саму игру. Только оставаясь в игре, можно рассчитывать на призы. Политик подобен бальзаковскому герою богемы, который, имея долгов на 10 000 франков в год, умудряется тратить 20 000. Этому способствует то, что игра все время продолжается. При этом, по меткому выражению Стефана Цвейга о мире Бальзака, в такой игре "прав только тот, кто выжил". Все многообразие сочетаний и наложений обстоятельств в игре, основным законом которой является состязательность, вовсе не исключает "добрых чувств" и моральных потрясений — напротив, они придают ей исключительную остроту — но в каждый следующий момент игры ее этос и номос задним числом переопределяются по состоянию на момент предшествующий. Морально то, что в сложившихся обстоятельствах сулит продолжение игры, поскольку для всех (и, прежде всего, для вновь вступивших) ценность самой игры выше любых порожденных ею приобретений. У Бальзака эту холодную истину уравновешивает его собственное моральное суждение, встроенное в архитектонику воображаемого мира. Но тем отличается воображаемый мир от мира, предпосланного воображению, что игра главенствует над иллюзией, а не наоборот. Мораль — это одна из продуктивных иллюзий, которые поддерживают социальные игры, придавая им смысл. Но если некая игра не требовательна к такой иллюзии, если ее правилам лучше удовлетворяет иллюзия материального накопления или высшего господства? Не остается ли мертворожденной надежда на то, что когда-то можно будет навязать моральную иллюзию не приспособленной для нее игре, и не лучше ли обратить внимание и усилия на структуру самой этой игры?

***
В гегелевском эскизе, выводящем на сцену истории господина и раба [2], первый безраздельно владеет вожделением и смертью, однако именно второй становится вынужденным создателем культуры, этого побочного продукта порабощенной жизни. Смерть/жизнь, война/труд, вожделение/культура полагаются в отношении друг к другу в краткий миг схватки, которая расставляет господина и раба по их новым местам и закрепляет их неравенство в форме государства. Одним из рассроченных следствий этой схватки становится новое качество мира, который возникает под руками погруженного в чужую волю раба: затянувшееся поражение конденсируется вокруг его захваченного тела в чувство природной неполноты, или мораль (с рессентиментом в качестве ее оборотной стороны), точно так же, как в теле господина, владеющего отчужденными продуктами труда, ситуативная доблесть трансмутирует в "прирожденное" благородство (с оборотной стороной в виде холодного интереса). Чем может быть полезна эта метафора социального неравенства? Она позволяет яснее увидеть: мораль — оборотная сторона господства.

Конденсация морали и формирование сначала аристократического, а затем буржуазного кодекса происходят на противоположных полюсах социальной иерархии и определяются размером собственности: "манеры" или "цивилизованность", способствуя индивидуализации, придают форму материальному и политическому изобилию [3] и одновременно о нем свидетельствуют, тогда как бедность и политическое отчуждение тяготеют к полюсу "дикости" и "толпы", но одновременно "простоты" и "единства". Структура игры на каждом из полюсов позволяет утверждать: если "манеры" — кодекс индивидуального тела, то "мораль" — тела коллективного. И если этаблированная политическая игра является состязанием прежде всего индивидов, вступающих в нее с известным уровнем достатка, то иллюзии коллективного низа изначально выталкиваются из нее как нечто инородное. Верно и обратное: "критика статус-кво и протест против него" как главная функция, приписанная морали Б.Г. Капустиным в "Различии и связи между политической и частной моралью", — это не "природа" морали, а оборотная сторона чувства поражения в системе социального неравенства, т.е. рессентимент нижних социальных позиций в отношении установленного порядка господства, против вечно продолжающегося, ставшего "природным" поражения.

Таким образом, моральности политики препятствует различие в структуре социальных игр на разных полюсах системы неравенства, а потому нельзя рассчитывать на собственную доказательность или самоосуществимость морали. Различные иллюзии — от естественной установки частной социальной игры до превращения во всеобщий здравый смысл — ведет один и тот же путь, не зависящий от их "внутренней" истины. Это — путь навязанного символическим насилием интереса. С одной стороны, это могут быть универсалии, отчужденные от непосредственного опыта отдельных игр и переносимые из одной игры в другую, подобно понятиям свободы или гражданства, закрепившимся в обыденном рассудке благодаря школьной дисциплине. С другой, вполне, казалось бы, соразмерная личному опыту категория вины, сопровождавшая экспансию христианской церкви в повседневный мир средневековой Европы. Знание этого основного пути становления универсалий заставляет видеть точку, в которой смысл привычных категорий переворачивается, приоткрывая стоящий за ними произвол. Не оказывается ли ныне отброшенная "вина" основанием широко понимаемой морали, а "свобода" — не более чем допустимым в рамках государственного мышления отклонением от должностных инструкций? Иными словами, то же насилие, которое работает на поддержание неравенства, работает на смягчение его эффектов.

Принимая в расчет локализацию морали и политического интереса в системе социального неравенства, можно признать неразрешимым противоречие морали и политики. Однако источник этой неразрешимости заключен не в "природе необходимости противоречия морали и политики" (Б.Г. Капустин, "Критика политического морализма"), т.е. не в высшем противоречии идей, а во взаимной нередуцируемости полюсов социального неравенства, проекцией которых являются эти идеи. Мораль — принадлежность низших позиций, политический интерес — высших. Каждому из этих полюсов свойственна своя социальная игра, поэтому противоречие в порождаемых взаимопроникновением игр понятиях представляется неустранимым. Легко убедиться, что между ними нет необходимой структурной связи и что их должно связывать нечто внешнее каждому из них, и это внешнее не принадлежит логическому порядку. Им может быть только постоянная угроза пересмотра установившихся правил господства и социального неравенства. Реализм "низовых" истин, забытых в угоду политкорректности, способны прояснить картину: мораль — дело бедных. А значит, бедные должны стать сильными, чтобы богатые вынуждены были принять их мораль.

В свою очередь, войти в игру господствующих — значит заставить свою силу говорить на языке "хороших манер". Именно такое превращение силы в бюрократический этикет лежит в основании "железного закона" Михельса или проанализированной Бурдье фикции политического представительства. Но как сохранить мораль, зная о быстром переводе силы на официальный язык нейтрализованных политических угроз? Ближайший ответ на этот вопрос также не сложен, поскольку рецепт его прост и давно в ходу: это насильственная педагогика. "Массовая" педагогика привычно работает на сохранение порядка господства, нормализуя и цензурируя весь спектр отклонений в его пользу, отчего может показаться, будто для воспитания господствующих требуется особая, "элитная" педагогика. Однако это лишь робкие шаги здравого смысла, приученного к лояльности в рамках "массовой" педагогики и канонизированного в текстах "великих традиций". Всякая педагогика предполагает насилие, в полном согласии с формулой Руссо, требовавшего принуждать к свободе. Господствующих к морали также нужно принуждать. Каким образом?

"Низовой" здравый смысл хорошо согласуется с постулатом, совмещающем насилие и мораль. Например, чтобы ребенок вырос совестливый, его нужно пороть. Из уст обладателя низших социальных позиций в отношении собственных детей это может означать, что формирование сознания вечно побежденных происходит автоматически, помимо намерений господствующих, но силой самого порядка неравенства, втайне опрокидывающего на новые поколения тот вес насилия, который был необходим для открытого обуздания поколений предшествующих. Однако в отношении высших позиций та же максима может звучать как призыв к пересмотру принципов неравенства. Если непослушание старшим оборачивается для "обычного" ребенка актом физического насилия, одновременно с болью и угрозой повтора записывающим в тело представление о долге, то и в отношении господствующих самым действенным принуждением к морали был бы подобный акт физического насилия. Однако механика господства функционирует таким образом, что уже с раннего возраста обладатели высших позиций ограждаются от "обычных" практик через систему "исключений" (в данном случае, положительных) и привилегированных мест. Особое чувство игры, усвоенное в детстве и заключенное в кодекс "манер", подкрепляется впоследствии инструментами господства, которые они получают в свое распоряжение, "естественным образом" унаследовав родительские места в системе неравенства. От моральных склонностей господствующие нередко застрахованы дважды: усвоенной в детстве схемой агрессии, которая не предполагает рессентимента (т.е. ненависти к обобщенному вышестоящему), и инструментами физического насилия (армия, милиция и т.п.), которые способны предотвратить возврат к элементарной педагогике насилием в частном порядке.

Тогда, может быть, доступна принудительная педагогика господствующих через инстанции организованного насилия? Речь идет не о восстании как единичном событии, но о постоянно действующем источнике принуждения, который обеспечил бы последовательность согласованных и длительных изменений в действиях политика. Идею такой инстанции подсказывает произведенный М. Фуко археологический анализ тюремных техник. Именно под действием техник постоянного надзора и контроля над телом и дискурсом возникает комплекс состояний, привычно включаемых в определение морали. Описывая постепенное превращение морального сознания в неустранимый элемент самых разнообразных социальных игр в Западной Европе XVIII в., Фуко указывает: "Душа в ее исторической реальности, в отличие от души в представлении христианской теологии… порождается процедурами наказания, надзора и принуждения" [4]. Иными словами, моральный субъект — не замкнутый мир свободной причинности, а специфическое телесное состояние, возникшее под действием смягченной, растянутой, назидательно улыбающейся пытки. Цинично-безысходный юмор "низового" здравого смысла, этот избегнувший цензуры голос рессентимента, убежден: любого политика есть за что поставить к стенке. Вывод археологии тюрьмы звучит более убедительно: чтобы навязать мораль политике, политиков нужно медленно пытать.

Можно ли "усилить" исторический вектор и организовать такое место физического принуждения, совмещенного с моральным контролем, которое постоянно захватывало бы тела политиков, чтобы восстановить в них стершиеся политической игрой моральные записи? Ответ представляется не слишком утешительным, поскольку та же механика, которая защищает господствующих от частного физического насилия, призвана укрыть их от насилия организованного. Более того, одним из действующих против организованного насилия механизмов будет сама "коллективная мораль" социальных низов, или окультуренный здравый смысл, допускающий нарушение порядка неравенства лишь до некоторого предела, но не до его оснований. Надзор в изоляции, равно как и физическое принуждение, обращенные непосредственно на тело господствующего, разрушительны для магии политического представительства, которая, согласно Хальбваксу, выводит свойства руководителя из воображения группы [5]. Не санкционированное сакральным принципом и деформирующее символическое тело насилие апеллирует к силам разъединения и разрушения, тогда как политическое представительство основано на иллюзии единения и единства.

Но если тело господствующих защищено от различных форм физического насилия самой механикой неравенства, что может принудить их к принятию морали, или точнее, принятию в расчет морали социальных низов? Возможно ли смещение неравенства при посредстве института юридического принуждения, который обязывал бы господствующих к моральной игре? Здесь ответ будет также отрицательным, поскольку при всем своем нормативном универсализме эмпирическая система права принадлежит к тому же арсеналу господства, который ограждает господствующих от элементарной педагогики насилия. Достаточно указать, что, обеспечивая охрану собственности, право работает на поддержание социального неравенства (защита от перераспределения собственности, т.е. цензура спонтанных изменений системы неравенства), а в форме защиты государственного строя — на сам порядок политического господства (стабилизация официального центра власти по отношению к множеству ему конкурентных). Другим аргументом может стать статистика приговоров и сопровождающая ее максима юридического разума. Согласно официальной российской статистике, криминальный "тип" индивидуального преступника — это мужчина 25-35 лет, выходец из рабочей среды или безработный (89% преступников), имеющий неполное среднее образование (60% преступников) [6]. Т.е. подавляющее большинство официально классифицированных преступников располагается в нижних позициях системы социального неравенства, и юридический разум спешит отождествить их с "потенциальным резервом преступного поведения". Стoит изъять "преступника" из-за решетки юридических категорий и переопределить его в категориях социальных, как сам юридический разум предстает средством господства над любым спонтанным нарушением неравенства. В логике политической игры это заставляет признать, что принудительно моральный и одновременно юридический институт — прагматически противоречивая идея. Практическая мораль и эмпирическое право не связаны никакой внутренней необходимостью, помимо риторического захвата моральных универсалий юридическим дискурсом, который, впрочем, помимо них оперирует и собственными универсалиями. Обоснование подобного института было бы не более, чем вариацией на тему формулы нормативного преодоления имморализма: "мораль должна стать основой…"

***

Итак, если нельзя воздействовать на господствующих через те инструменты, которые до них и помимо их частных намерений закреплены за их позициями и обеспечивают их позиционные интересы, и если нельзя рассчитывать на индивидуальную педагогику, которая действовала бы непосредственно на тело политиков — каков возможный путь введения морали в политическую игру? Остается воздействие на структуру самой игры. Действительно, если каждая игра порождает свою иллюзию, которая ее поддерживает, нужно, как говорил Бурдье, создать такие условия политической игры, которые делали бы моральное действие выгодным для игроков [7]. Но призыв изменить структуру игры — чем он отличается от пожелания, чтобы мораль лежала в основании политики или права? Прежде всего тем, что взгляд на проблему морали/политики через структуру игры оставляет за обоими полюсами характер практических состояний, а не различающихся "по природе" должного и сущего. Если поляризация игр происходит при воспроизводстве социального неравенства, которое поддерживается посредством явно или неявно обозначенной силы, для изменения практического состояния игры нужно изменить баланс сил. Иначе говоря, нужен такой инструмент организованной пытки господствующих, который действовал бы не прямо на тело политика, а опосредовал бы усвоение морали его интересом в игре.

Прежде чем обращаться к морали политиков, нужно сформировать их мораль через принуждение, следуя образцу телесных наказаний, которые продлевают себя в чувстве долга, уже не требующем повторного насилия. Бессмысленно рассчитывать на проявление морального чувства, апеллируя к нищете бедствующих и безвластию подвластных — эта риторика уже переприсвоена основными игроками политической игры и используется ими среди прочих инструментов продолжения игры. Следует рассчитывать на эффект систематической телесной коррекции и надзора, которые производят в теле комплекс моральных состояний. И если невозможно напрямую достичь тела господствующих, нужно захватить новым интересом их социальные позиции. Систематически вызывать у них боль, ощущение подконтрольности и вероятного поражения возможно через тот же символический порядок, который связывает политическую игру с игрой интеллектуальной. Интеллектуалы социально близки политикам, поскольку занимают тот же спектр позиций в системе неравенства. Но через структуру игр, в которые они вовлечены, их позиции различаются. Если желать практической морализации политики, нужно отправляться от этого сходства/различия интеллектуальной и политической игр. Незаметно ввести пытку в политическую игру можно через более общий и определяющий для последней символический порядок, т.е. введя в нее собственную интеллектуальную позицию, одновременно близкую и нетождественную политической. Нередко интеллектуал, сам того не замечая, входит в политическую игру, когда предлагает к услугам политиков инструменты обоснования господства: теоретические программы, политические "технологии", лояльные вопросы к заготовленным ответам. Однако для изменения политической игры требуется изменить в ее рамках функцию интеллектуальной игры. Входя в игру, нужно заставить политиков нести потери друг перед другом или перед самой игрой, продолжение которой — высшая ценность. Нужно организовать контр-игру. Иначе говоря, упреки политикам в имморализме возымеют силу, когда они будут сопровождать разоблачение одних политиков перед другими. Только тогда сами политики начнут опасаться аморального действия, грозящего им выбытием из игры.

В качестве инструмента воздействия на структуру политической игры Бурдье предложил новый Интернационал — объединение тех, кто, в отличие ее от постоянных участников, расположен брать на себя добровольные моральные обязательства: интеллектуалов, активистов ассоциаций, рабочих комитетов и профсоюзов [8]. Через исследовательскую работу и публикацию ее результатов, т.е. через демистификатцию политической игры, такого объединение превращается из внутриинтеллектуального тематического консенсуса в политическую силу и способно навязывать политическим игрокам выгоды универсализма и принудить их принимать в расчет социальные низы. И если призывы политиков к морали, которая вытесняется самой структурой политической игры, лишь удваивают бессилие политического морализма, вскрытие реальной механики политической игры, задействующей риторику юридических и моральных универсалий, производит эффект расколдования ее продуктивной иллюзии и тем самым подвергает опасности ее продолжение. Угроза прекращения игры способна заставить ее перестраиваться и вырабатывать новые правила.

Единственный способ превратить моральную политику в практическое состояние политической игры — это доставлять господствующим неудобства, создавая техники формирования морального сознания, привязанные не к индивидуальным телам, а к позициям в системе социального неравенства. В свою очередь, участники дискуссии о морали и политике, самим ее жанром расположенные к роли моральных законотворцев, способны перешагнуть границу, которая отделяет должное от сущего и воображаемое от происходящего, отказавшись от иллюзии политической игры, т.е. при том условии, что роль законодателя перейдет от индивидуального профессионала воображения к новому коллективному игроку. Вопрос эмпирической конфигурации такого коллективного игрока важен, но может быть отсрочен. Это может быть реально действующий новый Интернационал, но может — и растворенное в поле властных отношений молчаливое согласие исследователей, философов, журналистов и членов других интеллектуальных цехов вскрывать механизмы господства и разоблачать игру господствующих. Высшие социальные позиции защищены как от прямого физического насилия, так и от пристального всматривания. Поэтому начать, возможно, стoит с создания инстанции коллективного надзора за господствующими — банка данных, где собиралась и обобщалась бы информация о политической игре и техниках разоблачения одних господствующих перед другими, а также об условиях исключения из политической игры.

Насильственная педагогика, направленная на базовые политические позиции, эффективнее педагогики, захватывающей индивидуальные тела политиков, равно как вскрытие механики игры эффективнее устранения отдельных игроков. Первым делом нужно отказаться видеть в морали и политике два независимых "по природе" понятия. Сделать политику моральной можно, начав не с причин, но со следствий.


1. Ле Гофф Ж. Интеллектуалы в средние века /Пер. с фр. А.М. Руткевича. Долгопрудный: Аллегро-Пресс, 1997, с. 156-166.
2. Гегель Г.В.Ф. Философия духа /Пер. с нем. под ред. Е.П.Ситковского // Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук. М.: Мысль, 1977. Т. 3, с. 242-248.
3. Элиас Н. О процессе цивилизации /Пер. с нем. А.М. Руткевича. М.-СПб.: Университетская книга, 2001. Т. 1, с. 122-123, 141-145, 195-196.
4. Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы/ Пер. с фр. В. Наумова под ред. И. Борисовой. М.: Ad Marginem, 1999, с. 45.
5. Хальбвакс М. Закон в социологии // Хальбвакс М. Социальные классы и морфология /Пер. с фр. под ред. А.Т. Бикбова. М.: Институт экспериментальной социологии-СПб.: Алетейя, 2000, с. 352.
6. Кудрявцев В.Н. Современные проблемы борьбы с преступностью в России // "Вестник Российской академии наук", 1999, № 9.
7. Бурдье П. За политику морали в политике /Пер. с фр. Г.А. Чередниченко// Бурдье П. Социология политики /Пер. с фр. под ред. Н.А. Шматко. М.: Socio-Logos, 1993, с. 328.
8. Bourdieu P. Les chercheurs, la science economique et le mouvement social // Contre-feux. Paris: Liber-Raisons d'agir, 1998.