НЕКОТОРЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ НАРОДНОЙ ПЕРСПЕКТИВЫ

Мария Дегтярева

В берковском понимании ответственность политика означает выполнение моральных обязательств не только перед современниками, но и перед теми, от кого и кому он передает государство и власть…

…Моральная ответственность политика перед народом (именно в берковском смысле) — это скорее ценное индивидуальное свойство, присущее, на мой взгляд, в большей степени британским политикам XIX века, и, к сожалению, не поддающееся "тиражированию". По этой причине она не может заменить институциональных ограничений в сфере политики.

 

Должна признаться, что тексты и выступления Бориса Гурьевича Капустина наполнены, как мне кажется, серьезными интеллектуальными провокациями. И все же, внутреннее сопротивление, возникающее при их чтении, не умаляет симпатии к пафосу авторской концепции. Каждый мой вопрос или несогласие по конкретному поводу могли бы стать самостоятельной темой, но ради сохранения разумного объема я буду придерживаться всего лишь одной — о связи политической морали с народной перспективой.

Мне кажется, что для последующего обсуждения было бы полезно договориться о значении терминов. Вполне возможно, что Борис Гурьевич сознательно избегает четких дефиниций, однако отсутствие комментариев, например, к такому термину, как народная перспектива, на мой взгляд, затрудняет понимание общей идеи. Если я верно поняла мысль Капустина, политика моральна тогда, когда она соответствует народной перспективе. Морален тот политик, который в состоянии угадать народную перспективу. Народная перспектива — нечто такое, что морально легитимирует политическое действие в момент выбора — в частности, в эпоху революций. Иногда возникает впечатление, что народная перспектива и политическая мораль являются синонимами, и такая "обратимость" категорий, то есть возможность определения одной через другую и наоборот, не вносит ясности в концепцию.

Пытаясь разобраться в значении понятий, я вдруг поймала себя на мысли, что не вполне понятно и то, о каком народе говорит Борис Гурьевич? Вернее, какой смысл он вносит в понятие народ?

В истории политической мысли слово народ использовалось, по крайней мере, в трех значениях: гегемон, суверен или нация. Бывает еще народ в греческом смысле — общность граждан, полис. Но мне показалось, что, когда на одном из своих семинаров Б.Г. Капустин говорил о людях, штурмовавших Бастилию, речь шла о тех, кто в тот момент еще не были гражданами, а были самыми обычными французами, родившимися при Старом режиме и не пожелавшими при нем жить. Значит, понятие народная перспектива работает не только в некой идеальной демократической модели общества, независимо от того, что могло бы послужить ее прообразом: греческий полис или современная демократия. И стремление угадать народную перспективу не является исключительным свойством граждан "в греческом смысле" — субъектов, осознающих свое политическое назначение и постоянно участвующих в управлении (хотя кажется очевидным, что усилия Капустина определить политическую мораль связаны с современными политическими реалиями).

Если бы мы на минуту допустили, что речь идет о народе-гегемоне, то народная перспектива превратилась бы у нас в классовую — классовый интерес, — и то же самое произошло бы с политической моралью. Тогда, с точки зрения логики, все стало бы вполне прозрачно и узнаваемо, но не интересно: политически морально то, что соответствует классовым потребностям. Предположить все это было бы довольно заманчиво, принимая во внимание рассуждение Бориса Гурьевича о моральном оправдании насилия, используемого в интересах большинства, но не очень честно. Возникающие в памяти фрагменты из М. Вебера и Т. Манна (сон Ганса Касторпа из романа "Волшебная гора") свидетельствуют о том, что сама по себе констатация насущности и неизбежности легитимного физического насилия в интересах и по умолчанию большинства не позволяет идентифицировать идею как марксистскую. Дополнительных поводов для атрибуции идеи Бориса Гурьевича с марксистской традицией, на мой взгляд, нет.

Возможно, под впечатлением приведенных на семинаре примеров из истории Французской революции, трудно освободиться от ощущения, что архетипом народной перспективы служит все-таки "общая воля" Руссо. Сходство будет особенно отчетливым, если вспомнить, что "общая воля" обладает ценным свойством — она в отличие от политиков и даже народа не ошибается, являясь безусловным моральным оправданием для способного угадать ее направление, причем, не с точки зрения потребностей момента, а с точки зрения перспективы. Пока я не смогла составить ясное представление о том, как Борис Гурьевич дифференцирует эти понятия. Если же допустить, что "народная перспектива" — это модифицированная "volonte generale", то у меня возникает тревога лишь в связи с логической неизбежностью поиска нового "Законодателя" — "гениального интерпретатора народной перспективы". В современном российском контексте политическая практика, на мой взгляд, в этом отношении уже опередила развитие нормативных представлений и философу, встающему на этот путь, остается роль "совы Минервы". На ум невольно приходит П. Флоренский, который в 1937 г., "с чаадаевским отчаянием", приветствовал в одной из последних своих работ "пророка грядущей российской культуры".

Но есть еще одна возможность. Правда, она кажется почти невероятной, поскольку всем известна приверженность Б.Г. Капустина либеральной традиции. Но вдруг он на самом деле консерватор, а "народная перспектива" — это не что иное, как национальная традиция, не в депрессивно-чаадаевском, а в берковском смысле? У Э. Берка где-то есть весьма специфичное определение общественного договора как конвенции между теми, кто живет, теми, кому они наследовали, и теми, кто будет наследовать им. Ответственность политика означает в этом случае выполнение моральных обязательств не только перед современниками, но и перед теми, от кого и кому он передает государство и власть. Кстати, сам факт передачи власти опровергает распространенное представление о том, что ядром консервативной позиции якобы является сохранение политического статус-кво. — Это, скорее, идеал, к которому консервативная мысль стремится, и которого не достигает. — Ветхое наследство не может быть ценным даром потомкам. Поэтому, на мой взгляд, основой консервативной позиции является не консервация, а адаптация к вызовам современности, адаптация бережная, поскольку политик мыслится не как собственник, а как держатель суверенитета, и творческая, поскольку он ответственен перед предыдущим поколением за доставку будущему поколению "живого" наследия.

Если "народная перспектива" Капустина — это нечто близкое берковской "национальной традиции", то я, по крайней мере, примерно представляю, каким может быть моральный политик. Есть только одно "но". Моральная ответственность политика перед народом (именно в берковском смысле) — это скорее ценное индивидуальное свойство, присущее, на мой взгляд, в большей степени британским политикам XIX века, и, к сожалению, не поддающееся "тиражированию". По этой причине она не может заменить институциональных ограничений в сфере политики. И я готова выразить солидарность с позицией В.М. Межуева, полагающего, что закон — не лучшее, но оптимальное из возможных средств ограничения политического произвола.

Но в заключении, мне хотелось бы высказать одно соображение в пользу Б.Г. Капустина. Сознание того, что институциональные факторы — это важное условие предотвращения, но еще не гарантия от злоупотребления властью, в политической мысли возникло довольно давно. И в этом, кстати, классики либеральной и консервативной мысли проявляли удивительную солидарность. Достаточно вспомнить А. де Токвиля, мучившегося над вопросом, воля какого большинства отражена в законе? По той же причине Ж. де Местр подчиняет действия короля целому ряду моральных ограничений: "королевскому инстинкту" — внутреннему чувству, связанному с нравственными обязательствами перед народом, обычаям, в которых воплощен опыт народа, наконец, христианским заповедям. Кстати, де Местр полагал, что, если закон может быть изменен в силу того, что суверен является его хозяином, то моральные нормы — это некая константа, с которой подданные всегда будут соотносить действия своего государя.

В современном контексте эта проблема не утратила актуальности, ее так или иначе затрагивают и Хабермас, и постмодернисты. Пафос работ Капустина, как мне кажется, также связан с желанием разрешить проблему укоренения несвободы в рамках формально структурированного демократического пространства. Специфичным для Бориса Гурьевича является только обращение к авторитету морали, что, на мой взгляд, вообще, характерно для русской политической мысли, с тем только отличием, что до сих пор в русской традиции мораль, как правило, имела значение внешнего регулятора, своеобразного "противовеса" политическому и не выводилась из самой его природы. И, хотя пока меня не оставляет ощущение опасности такого логического эксперимента в российском контексте, я буду следить за развитием дискуссии, всячески желая Борису Гурьевичу успеха.