Ответ на отклик Валерия Ледяева
«Может ли власть быть нелегитимной?»

В.Ледяев:

Обычно на этот вопрос отвечают “да”: большинство исследователей определяет “власть” как достаточно широкое понятие, охватывающее различные, в том числе и нелегитимные формы взаимоотношений между субъектом и объектом.

Но есть и другая точка зрения. Ее сторонники (наиболее известные среди них - Т. Парсонс и Х. Арендт) считают целесообразным ввести легитимность в число обязательных признаков власти, тем самым отделяя власть от насилия, манипуляции и других способов воздействия, не имеющих под собой легальных (легитимных) оснований. В этом же направлении рассуждает и В. Вольнов, предпринявший очередную попытку рационализировать концепт власти.

В.Вольнов:

1. Не рационализировать концепт, а раскрыть феномен – разница принципиальная, и вот почему. Рационализировать концепт – это, если выразиться по-русски, определить понятие. Определить же понятие – значит раскрыть его содержание с помощью конечного набора слов. И так как за одним и тем же словом чаще всего скрываются разные понятия, то сколько различных понятий, скрывающихся за словом «власть», столько и различных «рационализаций концепта власти». И споры здесь неуместны. Здесь действует поговорка «об определениях не спорят», так что остается лишь классифицировать имеющиеся определения и либо к одному из них присоединиться, либо придумать свое собственное.

Иное – раскрытие феномена. Такое раскрытие – дело феноменологии, а феноменология исходит из того, что феномен строго единственен и поэтому существует только одно определение, которое феномен раскрывает. Все остальные определения в лучшем случае приоткрывают феномен, или схватывают в нем тот или иной момент. Отсюда дело феноменологии – прислушиваясь к общезначимым толкованиям феномена, услышать в них его моменты и затем срастить эти моменты в единое целое. Впервые я воспользовался этим методом в «Феномене свободы» (СПб., 2002). При написании «Феномена власти» я шел как бы обратным путем (не от частей к целому, а от целого к частям), но лишь потому, что писал не для ученых мужей, а для студентов, стало быть не научную статью, а лекцию. И лишь потом дополнил лекцию замечаниями (набрав их шрифтом помельче), в которых сопоставил собственное определение с принятым в политологии (приняв за таковое определение автора данного отклика – см. «Полис», 2000, № 1, 2).

2. Сказать, что я вслед за Парсонсом и Арендт ввожу легитимность в число обязательных признаков власти – значит все же исказить мою мысль. В число обязательных (определяющих) признаков власти я ввожу признанность, и поэтому лишь в том случае, если легитимность и признанность одно и то же, можно сказать, что тем самым в число обязательных признаков я ввожу легитимность. И хотя я действительно считаю, что легитимность власти – это ее признанность, я все же не уверен в том, что читатель отклика будет разделять мою точку зрения. Слово «легитимность» происходит от legitimus, которое означает «законный», тогда как в русской «признанности» никакой законности не слышится. Поэтому весьма вероятно, что читатель отклика поймет слова его автора так, будто я ввожу в число признаков власти законность, и значит будет введен в заблуждение.

И вообще: слова для феноменолога – все равно что отмычки для домушника. Подберешь правильные – феномен раскроется, выберешь неправильные – останешься с носом.

 Что же не устраивает автора в традиционных интерпретациях? Главным их недостатком он считает “панкратизм”, который “неоправданно распыляет власть в обществе” и делает ее “размазанной по обществу как масло по бутерброду”. Чтобы избежать этого недостатка и сделать понятие более узким (а потому более определенным), он предлагает ограничить власть легитимными формами отношений, в которых субъект обладает правом оказывать соответствующее влияние на объект. В этом суть статьи.

3. Суть статьи не только в том, что я определяю власть через понятие «право», но и в том, что я определяю власть через понятие «управление посредством обязанностей». Иными словами, у феномена власти три момента – право, управление и обязанность, причем все они одинаково существенны.

Вообще любые дискуссии по поводу содержания понятий в чем-то очень неблагодарны, поскольку переубедить оппонентов (а такая цель обычно ставится) часто бывает гораздо труднее, чем если бы речь шла, например, о каких-то эмпирических констатациях и оценках. Понятия не бывают “истинными” (“исконными”, “правильными”, “сущностными” и т.п.) или “ложными”: они есть продукты нашего сознания, которое с их помощью вычленяет отдельные фрагменты социальной реальности. Сама же “реальность” не может “подсказать”, какая интерпретация является “правильной”, поэтому поиск таковой является бессмысленным. В этом отношении анализ понятий более важен для прояснения их смысловых нюансов и вариаций в интерпретации, а также оценки понятия с точки зрения его четкости, логичности, эвристического потенциала, практической полезности и других критериев, поскольку “субъективность” понятия отнюдь не означает, что все интерпретации одинаково приемлемы и рациональны.

4. См. п. 1, откуда следует, что с феноменологической точки зрения поиск правильного определения небессмыслен и что определения все же различаются по истинности: более истинно то, что к феномену приближает, менее – удаляет. И действительно: если мы определим мужество как бегство с поля боя, вряд ли найдется человек, который не согласится с тем, что это определение ложно. Другое дело – как истинность определения доказать? Да и можно ли вообще это сделать? Однако эти вопросы слишком сложны, и их обсуждение увело бы нас далеко в сторону.

Исходя из сказанного, мой краткий комментарий к концепции власти В. Вольнова дается в двух ракурсах: (1) с точки зрения ясности, четкости и последовательности концепции в рамках интенций и логики автора и (2) в сравнении ее с альтернативными подходами по указанным выше критериям.

На мой взгляд, автор в целом достаточно последователен в отстаивании своего подхода. Понятие власти у него оказывается значительно более узким по своему содержанию, включая в число обязательных признаков власти “управление”, “право”, “обязанность”, “легитимность”. Автор противопоставляет власть тем формам влияния, которые не носят правовой характер и не воспринимаются объектом в контексте его обязанностей. При этом он понимает право достаточно широко, не ограничивая его сферой формально-юридического: право (власть) есть у всех, кому объект считает себя обязанным подчиняться. Это естественно в данной логике, поскольку в ином случае власть вообще “исчезнет” из  семьи, неформальных ассоциаций и межличностных отношений.

Мои замечания по структуре концепции и аргументации автора сводятся к следующему.

1. При такой трактовке права не обязательно включать в число обязательных признаков власти и право, и обязанность: достаточно просто сказать, что власть имеет место в ситуациях, где объект считает себя обязанным подчиняться субъекту.

5. И достаточно, и недостаточно. Достаточно, если мы рассматриваем власть как двустороннее отношение между субъектом и объектом. В этом случае действительно: если объект признает себя обязанным подчиняться субъекту, значит он признает за ним право управлять собой посредством обязанностей, и наоборот. Недостаточно, если мы рассмотрим власть как трехстороннее отношение: между субъектом, объектом и еще кем-то, кто признал за субъектом право управлять объектом посредством обязанностей. Назовем этого некто «наблюдателем». В этом случае даже если объект не признает себя обязанным подчиняться субъекту, последний все равно обладает властью над объектом, но не по отношению к объекту, а по отношению к наблюдателю – при условии разумеется, что власть субъекта над объектом есть власть, а не ее видимость (т.е. субъект обладает способностью подчинять объект). Возьмем власть чеченского правительства. Независимо от того, признают ее чеченцы или нет, для нас (т.е. по отношению к остальным россиянам), она и в самом деле власть, так как способна подчинять (пусть не всех, а некоторых) и мы признаем за ней право на подчинение. Властью она является и по отношению к тем жителям Чечни, кто вслед за нами признал за ней право на управление посредством обязанностей. И лишь по отношению к непримирившимся (т.е. не признающим за ней никаких прав) она либо сила без власти, либо вообще ни сила ни власть. Следовательно, включение в число обязательных признаков власти и обязанности и права дает нам более гибкое понятие власти, чем если бы мы ограничились только обязанностью.

Кроме того, без понятия «право» определение власти просто нельзя было бы сформулировать, поскольку выражение «власть имеет место в ситуациях…» – это не определение, а лишь описание ситуаций, в которых власть «имеет место». По законам логики правильное определение предполагает указание рода и видового отличия, а для власти родом является право. Но даже если согласиться с тем, что власть не право, а способность, правильное определение все равно не может иметь форму «власть имеет место в ситуациях…».

2. Не вполне логичным (исходя из замысла автора) представляется выделение двух форм власти, обозначенных им как (1) “власть посредством принуждения” и (2) “власть посредством долженствования”. В первом случае, пишет автор, человек исполняет обязанность под угрозой, в результате внешнего принуждения, во втором - “уступая долженствованию”. С точки зрения логики, этого (в его схеме) быть не должно, поскольку долженствование (обязанность, признание права субъекта на управление и своей обязанности подчиняться) уже является определяющим признаком власти. Если объект не признает своей обязанности подчиняться субъекту и не подчиняется без принуждения (угрозы) со стороны субъекта (первая форма), то это, по первоначальной логике автора, не есть власть (объект фактически “не признает” субъекта, субъект не обладает легитимностью).

6. Не согласен. Обязанность вовсе не тождественна долженствованию, как об этом прямо и неоднократно говорится в статье. Обязанность означает лишь одно – объект не имеет права не подчиниться – и поэтому имеет два модуса (два вида, две формы). Пусть объект признает себя обязанным подчиняться. Спрашивается: что угрожает ему в случае неподчинения? Если внешнее осуждение (в любой форме – от словесного порицания до наказания по всей строгости закона), перед нами обязанность в модусе принуждения. Если внутреннее осуждение (самоосуждение, суд совести), перед нами обязанность в модусе долженствования. Следовательно, из того что объект признает себя обязанным подчиняться, еще не следует, что он признает это подчинение своим долгом. Очень даже может быть, что он признает подчинение своей нуждой и одновременно признает за субъектом право на принуждение. Когда человек платит налоги, он скорее всего уступает принуждению, а не долженствованию (ведь не муками же совести он себе угрожает!), и однако же признает за государством право принуждать себя к уплате налогов. Принуждение совместимо с признанием, и поэтому неверно утверждать, будто в моем понимании подчинение посредством принуждения (т.е. посредством угрозы внешнего осуждения) не может быть властью (т.е. правом).

И уж тем более логично различение двух форм власти в случае, когда она рассматривается как трехстороннее отношение. Пусть наблюдатель признает право субъекта управлять объектом посредством обязанностей. Если объект не признает подчинение своим долгом, заставить его подчиняться можно лишь под угрозой внешнего осуждения, и значит его обязанность подчиняться будет иметь форму принуждения. Причем даже если объект вообще не признает себя обязанным подчиняться, обязанность все равно будет иметь место, поскольку обязанным подчиняться признает его наблюдатель. Ибо обязанность имеет место не только тогда, когда сам человек признает себя обязанным что-либо делать, но и тогда, когда таковым признает его любой другой человек, в нашем случае – наблюдатель, субъект, либо оба они вместе. Обязанность – это неимение-права-не, и если один человек не признает за другим права на некоторое действие или бездействие, для обязанности этого достаточно. Равно как достаточно, если сам человек не признает за собой права на это действие или бездействие.

Тем самым обнаруживается любопытная асимметрия между правом и обязанностью: право только тогда право, когда его источник – другие люди; обязанность даже тогда обязанность, когда ее источник – сам человек.

3. Автор хотя и утверждает, что власть невозможна без подчинения, фактически такую возможность допускает, когда пишет о силе власти, измеряемой по “количеству неподчинений”. Это противоречит и его рассуждениям о “реальности” права субъекта управлять объектом, когда он вполне справедливо (в своей логике) указывает, что непризнание права есть его отсутствие. Вообще считается аксиомой, что власть субъекта над объектом всегда ограничивается какой-то сферой, и если в этой сфере нет подчинения, то в ней нет и власти; в некоторых случаях субъект сохраняет возможность наказать объект за неповиновение, но это уже власть в другой сфере (родитель, который пытается командовать детьми, но в состоянии лишь наказывать их за неповиновение, не обладает властью в отношении поведения детей; его власть ограничивается сферой наказания).

7. Слово «подчинение» имеет в рамках статьи два тесно связанных, но все же не тождественных смысла: подчинение как отношение (объект находится в отношении подчинения, когда обязан исполнять веления субъекта) и подчинение как исполнение обязанности. Власть невозможна без подчинения в первом смысле, но возможна во втором. Возьмем власть начальника над подчиненным. Подчиненный потому зовется подчиненным, что обязан исполнять веления начальника (т.е. находится к нему в отношении подчинения). Пусть первый год после приема на работу подчиненный исполнял все без исключения веления начальника. Однако на второй год смекнул, что кое-какие веления можно не исполнять (без особого для себя ущерба) и из ста велений стал исполнять в среднем девяносто. В этом случае подчиненный как был, так и остается подчиненным (ибо все же обязан исполнять), хотя и позволяет себе неподчинения. В этом случае начальник как обладал, так и обладает властью (ибо все же способен подчинять), но сила его власти стала меньше – на 10 % от самой сильной. И лишь если подчиненный не будет исполнять ни одного веления начальника, сила власти станет нулевой, или – что то же самое – начальник утратит власть над подчиненным.

Другой пример: пусть ежегодно из ста бизнесменов налоги платят в среднем девяносто (остальные то платят, то не платят). В этом случае сила власти вновь на 10 % меньше от самой сильной или несколько больше, если учесть, что из неплательщиков некоторые укрывают лишь часть положенной суммы.

8. Не имею ничего против ограничения власти той или иной сферой, однако поостерегся бы утверждать, что когда родитель в состоянии лишь наказывать ребенка за неповиновение, «его власть ограничивается сферой наказания». Если родитель в состоянии лишь пороть ребенка розгами – о какой вообще власти может идти речь? Где тут власть, если нет ни веления, ни исполнения? Ведь тогда и мордобитие придется причислить к ситуациям, в которых имеет место власть, и тогда почему бы кратологии не заняться изучением различных форм рукоприкладства? Другое дело, если родитель велит ребенку выпороть себя самому и ребенок это веление исполняет. В этом случае действительно власть родителя над ребенком ограничивается сферой наказания.

4. В некоторых своих рассуждениях, как мне представляется, автор подчас забывает о том, что власть не есть принадлежность субъекта сама по себе (в отличие, например, от способности человека передвигаться или разговаривать), а имеет место лишь в отношении определенного объекта и в этом смысле в равной мере зависит как от субъекта, так и от объекта. Автор сам же отмечает, что способность вооруженного человека подчинять других людей (как и свойство магнита притягивать предметы) не распространяется на всех. Но далее он почему-то заявляет, что если этот человек может заставить кого-то подчиняться, то он обладает властью. То, что “власть вообще” не существует, а существует только власть над определенными объектами - также аксиома, которую мало кто пытается оспаривать (исключение, в какой-то мере, составляют структуралисты, но автор, судя по всему, далек от этого). Поэтому определение власти как способности (а не как права)  отнюдь не “приводит к неизбежному выводу” о том, что “сильный или вооруженный обладает властью над слабым или безоружным”, как заявляет автор.

9. В том-то и дело, что приводит! В том-то и дело, что отождествление власти со способностью влечет вывод, что вооруженный обладает властью над безоружным – за тем редким исключением, когда безоружный силен духом, т.е. готов умереть, но так и не исполнить веление вооруженного. Поэтому если сильных духом не учитывать, вывод будет следовать с железной логической необходимостью. И речь вовсе не идет о какой-то «власти вообще», речь идет о власти над безоружными и слабыми духом, следовательно – над очень даже определенными объектами.

5. Включение права в концепцию власти в предложенной автором редакции создает естественные трудности в различении подчинения, основанного на “праве” (власть по В. Вольному) и подчинения, обусловленного угрозой или манипуляцией (не власть), которые, как мне кажется, автор не смог в полной мере преодолеть. Если бы власть отличалась от не-власти по формально-юридическому критерию, то для определения субъекта власти было бы достаточно лишь заглянуть в реестр должностей и полномочий. Но если отличие зависит исключительно от “признания/обязанности” (легитимности), то все значительно усложняется. К сожалению в тексте остается много неясностей, в том числе и относительно содержания вышеуказанных понятий и их соотношения между собой. Например, как следует толковать фразу о том, что признание права влечет обязанность уважения, которую “обязанные” не всегда соблюдают? Обязанность, которую не соблюдают - это тоже критерий власти? На мой взгляд, здесь нужно либо внести ясность во все эти нюансы, либо (это проще) отказаться от самой идеи права как признания, что, кроме всего прочего, существенно облегчит использование понятия при анализе и объяснении реальной политической практики.

10. «Подчинение, основанное на праве» – это подчинение, основанное на признании объектом или наблюдателем способности субъекта управлять посредством обязанностей. «Подчинение, обусловленное угрозой» – это подчинение, основанное на внешней или внутренней угрозе. Впрочем, никакого другого подчинения быть не может: если нет угрозы, то объект не подчиняется (исполняет обязанность), а уступает влиянию (просьбе, совету, убеждению, обещанию вознаграждения и т.п.). Следовательно, «подчинение, обусловленное угрозой» – это просто подчинение, а «подчинение, основанное на праве» – его разновидность. Следовательно, данные понятия относятся как род к виду.

«Подчинение, обусловленное манипуляцией» – это вообще не подчинение. Подчинение предполагает веление (высказанное субъектом и услышанное объектом) и обязательность исполнения. В случае же манипуляции объект никаких велений не слышит и значит не подчиняется, а уступает скрытому влиянию.

11. Насчет неясностей – дело обычное. Во-первых, не всегда ясно самому, во-вторых, когда ясно самому, не всегда понятно, что будет неясно читателю. Надеюсь, после ответов на отклик многое прояснится.

12. Фраза «признание права влечет обязанность уважения, которую “обязанные” не всегда соблюдают» имеет следующее толкование: если один человек признал за другим право на некоторое действие или бездействие, он тем самым признал, что он сам и другие люди обязаны (не имеют права не) уважать это право; но так как из «обязан делать» не следует «делает», обязанные не всегда соблюдают обязанность уважения.

13. Отказаться от идеи права как признания – значит отказаться от идеи права вообще. Ибо даже если отождествить право с нормами закона (право в юридическом понимании), нормы закона только тогда право, когда власть признает их правами и обязанностями подданных. Право – это признанная возможность, причем оба момента феномена одинаково существенны: права нет как в том случае, когда есть возможность, но нет признания, так и в том, когда есть признание, но нет возможности (подразумевается реальная возможность).

Отождествление права с нормами закона юридически оправданно, однако феноменологически ошибочно. Поле права вовсе не исчерпывается полем закона, а куда более богато по содержанию. Оно включает многочисленные подполя права, которые в зависимости от источника бывают трех видов: личностными, общественными, государственными. В первом случае источником права (источником признания) выступают отдельные люди: Иван Иваныч признает за Иван Петровичем право на то-то и то-то. Во втором случае источником права выступают «люди вообще», или тот «неопределенно кто», для кого Хайдеггер придумал свое знаменитое «das Man» (в переводе В.В. Бибихина – люди). В третьем случае источником права выступают опять же люди, но люди особые – по имени «власть».

Попробую объяснить, почему политология так не любит идею права как признания и идею власти как права. Политология претендует быть наукой и поэтому волей-неволей равняется на идеал науки. Идеалом же науки является в настоящее время естествознание – в силу его потрясающих и неоспоримых достижений. Поэтому политология стремится как можно более походить на естествознание и по возможности обходиться лишь теми понятиями, которые естествознание выработало. Но среди естественнонаучных понятий нет ни понятия «право», ни понятия «признание». Природа слыхом не слыхивала ни о каких правах и признаниях, но зато полна всяких сил, действий и противодействий. По этой причине политология осмысляет политическую действительность прежде всего в понятиях «сила» и «действие», и так как считается аксиомой, что политическая действительность есть сфера осуществления власти, определяет власть через понятие «сила» (точнее через понятие «способность», но сила как раз и есть способность действия). Тем самым понятийно политология остается в пределах естествознания и лишь расширяет область применения естественнонаучных понятий. Расширяя область, она находит в политической действительности разные формы власти, среди которых почти все укладываются в понятие «сила»: власть в форме силы, принуждения, побуждения, убеждения и манипуляции. Ибо за силой скрывается сила физическая, за принуждением и побуждением – сила психическая, за убеждением – сила интеллектуальная. Манипуляция тоже укладывается в понятие «сила», поскольку сила есть способность воздействия на объект, а манипуляция – способность скрытого воздействия.

Вместе с тем политология находит в политической действительности и другие формы власти, которые не сводятся к вышеперечисленным и которые она называет скопом «авторитетом». При этом говорит об авторитете довольно невнятно – в сравнении с другими формами власти. И это понятно: за авторитетом скрываются всевозможные признанные способы управления, т.е. способы управления по праву, а среди естественнонаучных понятий нет понятий «право» и «признание». Тем не менее политология все же вынуждена их использовать, но с явной неохотой – лишь при определении легального авторитета. В итоге понятия «право» и «признание» все же проникают в политологию (тем самым выводя ее за пределы естествознания), но оказываются как бы загнанными в угол – в третий подвид шестого вида власти. Им все же дозволяется принять участие в осмыслении политической действительности, но лишь в роли нелюбимого пасынка.

Нелюбовь политологии к понятиям «право» и «признание» объясняется также тем, что усилиями юристов право было сведено к нормам закона, а нормы закона часто не имеют ничего общего с действительностью: закон велит одно, подданные делают другое и т.д. В итоге право стало казаться недостойным внимания политолога, раз его цель – познание действительности, а не ее видимости. Но и совсем отказаться от права он все же не может, раз все-таки существует и действительна власть, основанная на праве. Уступая действительности, политолог вводит понятие «право» в научный оборот, но относится к нему с большой нелюбовью.

Но право вовсе не обязано быть понято так, как его понимают юристы. Право может быть понято феноменологически (как признанная возможность), и тогда оно станет такой же составной частью действительности, как сила или способность. Проще, конечно проще отказаться от идеи права как признания (видимо сведя его к нормам закона), но как говорится в пословице, иная простота – хуже воровства. И говорится справедливо: отказываясь от идеи права как признания, мы лишаем себя возможности видеть целые пласты социальной действительности: моральное право, уголовное право (не путать с уголовным кодексом) и т.п.

6. Автор часто апеллирует к своей интуиции, подсказывающей ему “абсурдность” некоторых импликаций традиционной точки зрения. Ему, например, кажется “странным”, что для обладания властью бывает “достаточно накачать мышцы или купить автомат Калашникова”. А почему, собственно, нет? Моя интуиция говорит о том, что в некоторых ситуациях этого действительно будет вполне достаточно и данные ресурсы влияния могут оказаться значительно весомее и эффективнее “права-признания”. Я также уверен, что подавляющее большинство людей вполне согласится с тем, что и захвативший самолет вооруженный террорист, и человек, способный держать другого в тюрьме (примеры автора) обладают властью над своими жертвами. Автор сам делает весьма показательные обмолвки относительно возможности “непризнанной” власти (использует термин “власть” в его традиционном значении), когда, например, пишет о признании большевистской власти (власти, а не силы) после окончательной утраты надежд на ее крушение.

14. Полностью согласен с тем, что в некоторых ситуациях человек с автоматом Калашникова может обрести власть над другими людьми (см. раздел «Власть и сила», где такая ситуация четко описывается). Согласен и с тем, что автомат Калашникова может оказаться значительно весомее и эффективнее права-признания (раскрывая феномен, я вообще не ставил своей целью сравнение способов управления по эффективности – это дело политолога, а не феноменолога). Не согласен лишь с тем, что покупки автомата достаточно для того, чтобы обрести власть над другими людьми, что само событие покупки делает человека обладателем власти. Но именно к такому выводу приводит отождествление власти со способностью: купил – значит способен стрелять, способен стрелять – значит способен подчинять (безоружных и слабых духом).

Более того, говоря, что в некоторых ситуациях наличие автомата будет достаточно для обладания властью, автор отклика сам же признает, что власть не сводится к одной только способности подчинять. Для обладания властью мало одного только автомата, нужна также «некоторая ситуация», и тогда вопрос: какая? Мой ответ уже известен: когда объект признал право субъекта подчинять, когда объект дал общее согласие на подчинение, когда объект примирился с вынужденностью подчинения.

15. Выражение «непризнанная власть» не обмолвка, а вполне допустимое словоупотребление. Только понято оно должно быть иначе: не в смысле разновидности власти, а в смысле власти по отношению к наблюдателю, невласти (силе) по отношению к объекту, – т.е. ровно так же, как должно быть понято выражение «непризнанное право»: право – по отношению к тем, кто его признает, неправо – по отношению к тем, кто его не признает. Иными словами, понятие «непризнанная власть» противоречиво при двустороннем рассмотрении власти, непротиворечиво при трехстороннем.

7. В ряде аргументов автора, как мне представляется, налицо вполне очевидные нарушения логики. Например, в его рассуждениях о том, что способность подчинения обретается в самом подчинении: в комментируемой автором ситуации вооруженный человек действительно был способен подчинить безоружного до начала осуществления процесса подчинения (до команды), так же как, например, отец способен наказать ребенка до момента наказания; в любом случае власть (диспозиция, способность) характеризуется определенными временными параметрами, в рамках которых субъект может ее реализовать. Или же, автор вначале приходит к выводу, что власть есть сила, ставшая правом, затем ставит вопрос о том, может ли быть власть без силы и начинает его рассматривать.

16. Нигде в статье я не утверждаю, что способность подчинения обретается в самом подчинении. Напротив, я как раз показываю, что такое невозможно. Вот мои слова: «Но разве может способность подчинять быть обретена в самом подчинении? Но разве может способность действовать быть обретена в самом действии? Такое невозможно! Такое противоречит разуму! Способность действия всегда первее действия – как логически, так и во времени. Способность действия всегда предшествует действию, если конечно речь не идет об обучении…» (см. раздел «Власть и право»). Другое дело, что абзацем выше есть слова: «Следовательно, сильный обретает способность подчинять лишь в момент согласия на выполнение. Следовательно, сильный обретает способность подчинять лишь в момент самого подчинения…». Но это не утверждения, в которых я высказываю собственную точку зрения, а выводы из предположения, что обладание оружием оборачивается властью тогда, когда вооруженный «пригрозил безоружному расправой,… когда слабый испугался и согласился выполнить требование сильного». При этом сам я это предположение не разделяю и поэтому ко мне данные выводы не относятся. Они относятся к тем, кто считает, что вооруженный обладает не действительной, а возможной, «потенциальной» властью.

17. Я действительно ставлю и рассматриваю вопрос, возможна ли власть без силы (или «чистая власть-право» – см. тот же раздел), но лишь потому, что в одном из откликов на первоначальный вариант статьи прозвучало, что есть власть-сила и есть власть-право. Следовательно, словосочетание «власть-право» не мое, но имеет хождение в политологии, и поэтому я посчитал необходимым показать, что противопоставление власти-права и власти-силы неправильно: власть-право – это либо власть-право-сила (т.е. просто власть), либо власть-право-на-словах (т.е. видимость, отсутствие власти). Так что и на этот раз никаких нарушений логики я у себя не нахожу.

Но в принципе эти недостатки устранимы и при соответствующей доработке автор может предложить более рациональное объяснение власти, легитимной по определению. Гораздо труднее обосновать саму сверхзадачу автора. Почему, собственно, власть должна обязательно быть легитимной? По сути у автора лишь один аргумент, и он проистекает исключительно из его неудовлетворенности традиционным подходом: ему не нравится его “аморфность”. Другие аргументы также направлены не столько на обоснование рациональности его собственной концепции, сколько на “опровержение” традиционного подхода. При этом автор обычно ссылается лишь на “интуицию”.

Мне кажется, что предлагая свое понимание власти, автор должен был прежде всего объяснить преимущества своей интерпретации в контексте возможностей изучения социальных и политических процессов. Что дает политической науке введение легитимности в число определяющих признаков власти? Какие новые возможности данный подход открывает? Каков его эвристический потенциал? Как его использовать для подготовки и проведения эмпирических исследований власти? Без ответа на данные вопросы любые попытки отвергнуть традицию, за которой стоят поколения исследователей, будут, в лучшем случае, малоубедительными.

18. Во-первых, см. п. 2, где говорится об искажении моей мысли в утверждении, будто я ввожу легитимность в число обязательных признаков власти. Во-вторых, в традиционном подходе мне не нравится не аморфность, а чрезмерная широта. В-третьих, споря с традиционным подходом, я действительно опираюсь прежде всего на интуицию, но иначе и быть не может. Когда речь заходит о раскрытии феноменов, интуиция такой же правомерный метод, как дедукция или индукция. Другое дело, что следует стремиться к минимуму интуиций (поскольку они могут ошибаться) и четко их проговаривать. По большому счету у меня всего две интуиции: сильный обладает силой, а не властью (что едва ли не тавтология); власти нет в случае совета или убеждения.

Однако в остальном возражение сильное и пожалуй единственное из всех, на которое у меня при первом чтении не было готового ответа. Я феноменолог, а не политолог, и поэтому никакой другой задачи кроме раскрытия феномена перед собой не ставил. Назвать же ее «сверхзадачей» трудно, поскольку вот уже несколько лет раскрытие феноменов для меня обычное дело. О пользе для политологии я думал мало, разве что в том духе, что для науки полезно все, что приближает к истине. Но так как для автора отклика определения не различаются по истинности, ссылка на постижение истины (как моей сверхзадаче и пользе для политологии) для него попросту бессмысленна. Однако подумав, я все же нашел кое-что, что можно было бы предложить в качестве ответа на данное возражение.

Если согласиться с тем, что политическая действительность – составная часть социальной, то разумно поставить вопрос, с чего начинается социальная действительность или каков критерий социальности. В широком смысле социальная действительность – это любое отношение между людьми. Здесь критерием социальности выступают носители отношения, и если эти носители – люди, перед нами социальная действительность.

Ясно однако, что между людьми существуют самые разные отношения и среди них природные – рождение детей, распространение болезней, рукоприкладство и т.п. Следовательно, в узком смысле социальная действительность – это не всякое отношение между людьми, а если не всякое, то какое?

Возьмем понятие «родитель». Это понятие обозначает отношение между людьми и имеет два смысла: один природный, другой социальный. В социальном смысле родитель – это не тот, кто родил, а кто обладает родительскими правами. Мать, лишенная родительских прав, в социальном смысле не мать. Таковой может стать любая другая женщина, в частности мачеха, которая усыновила или удочерила ребенка. Но усыновление или удочерение есть признание за женщиной или мужчиной родительских прав.

Возьмем понятие «жена». Оно тоже обозначает отношение между людьми, но имеет лишь один смысл – социальный. Жена – это женщина, которую мужчина и другие люди признают его женой, которая в момент бракосочетания заявила «да, согласна» и с этого момента была признана женой. Впрочем, для того чтобы стать женой, «да, согласна» не обязательно. Даже если женщина не согласна стать женой, она все равно ею станет, если мужчина и другие люди признают ее женой (вспомним браки по родительскому сговору, когда согласие молодых никого не интересовало). Да и признание мужчины тоже не обязательно, как показывают так называемые «формальные браки». При заключении формального брака ни мужчина ни женщина не признают друг друга мужем и женой, но зато таковыми признают их люди по имени «власть».

Но что означает выражение «жена – это женщина, которую другие люди признают женой»? Означает, что другие люди признают за ней определенные права и обязанности, означает, что другие люди признают за ней право на то, на что до замужества она права не имела, и наоборот – не признают за ней права на то, на что до замужества она право имела. Причем в данном случае речь вовсе не идет лишь о тех правах и обязанностях, источник которых – закон. Речь идет в том числе о моральных правах и обязанностях, источник которых – люди (das Man). Что доказывается существованием церковного и так называемого «гражданского брака».

Третий пример – понятие «нация». Как бы мы ни определяли это понятие, ясно одно: человек только тогда принадлежит нации, когда другие люди признают его членом этой нации. Можно родиться в России, говорить на русском языке, быть знатоком и ценителем русской культуры, но пока другие люди не признают его русским, русским он не будет. И «самоидентификация» тут не поможет. Сам человек может отождествить себя с кем угодно – хоть с русскими, хоть с пуэрториканцами, но если другие люди не признают его ни тем ни другим, его самоотождествление будет сугубо личным делом человека. И значит составной частью личной, но отнюдь не социальной действительности.

Думаю, данных примеров достаточно для того, чтобы осмелиться на обобщение: социальная действительность начинается с признания, критерий социальности – признанность. Ибо всякий раз, когда мы описывали социальную действительность, нам приходилось использовать понятие «признание». Ибо всякий раз, когда мы пытались выделить собственно социальную составляющую межчеловеческих отношений (социальность в узком смысле), мы были вынуждены прибегать к помощи понятия «признанность». Понятие «признание» явно не равнодушно к социальной действительности, так что без него она вообще не может быть схвачена. Понятие «признанность» находится в откровенно интимных отношениях с социальностью, так что есть все основания предположить, что социальность и признанность – одно и то же.

Отсюда «сверхзадачей» моей статьи может быть провозглашена следующая – постигнуть власть как составную часть социальной действительности, постигнуть власть как собственно социальное отношение. Феноменологическое определение власти оказывается единственным из всех, которое не выходит за пределы социальной действительности. Феноменологическое определение оказывается единственным из всех, которое удовлетворяет критерию социальности. В этом его главное преимущество перед остальными, которые шире феноменологического и потому по необходимости захватывают в том числе те из отношений между людьми, которые социальны лишь в широком смысле.

И действительно. Выкинем из феноменологического определения признанность. Останется «способность управления посредством обязанностей», в которой еще сохраняется социальность, но лишь как действительность, в которой пребывает объект. Ибо он пока еще обязан исполнять веления субъекта и значит кто-то (возможно он сам) признает это его обязанностью. В то же время субъект уже покинул социальную действительность, поскольку речь не идет ни о признанности, ни о непризнанности его власти. Речь идет просто о способности, а способность не предполагает социальности. Способность – понятие общенаучное, равно применимое как к человеку, так и любому другому существу (в том числе неодушевленному и неживому).

Пойдем дальше и выкинем из полученного определения обязанность (т.е. как бы вторую половину признанности). Останется «способность управления». Теперь уже вне социальной действительности окажутся обе стороны отношения, поскольку управление опять же не предполагает социальности. То же можно сказать и об определении «власть – способность подчинять», если лишить слово «подчинение» его исконного смысла (в котором речь идет о чинах и значит все же подразумевается обязанность). В этом определении «подчиниться» означает «уступить влиянию» (силе, принуждению, убеждению, побуждению и т.д.) и значит почти не отличается от управления (целенаправленного влияния).

Наконец, пойдем еще дальше и выкинем из последнего определения целенаправленность. Останется «власть – способность влияния», которое применимо к любым объектам без исключения (Солнце обладает властью над планетами, магнит – над железом, природа – над человеком и т.д.). В итоге получим самое широкое, но зато и самое бессодержательное понятие власти, по отношению к которому все предыдущие – его виды.

Однако вернемся к началу и пойдем как бы с другого конца: из феноменологического определения выкинем не признанность, а обязанность. Получим «право на управление», в котором еще сохраняется социальность, но лишь как действительность, в которой пребывает субъект. Ибо он пока еще имеет право управлять объектом и значит кто-то другой (но только не он сам) признает за ним это право. В то же время объект уже покинул социальную действительность, поскольку речь не идет о том, что кто-то (возможно он сам) признает уступку влиянию его обязанностью. И так далее, пока в конце концов не придем все к тому же: «власть – способность влияния».

Таким образом, феноменологическое определение власти занимает среди прочих особое место. Если прочие стремятся к широте, то оно к содержательности, если прочие приходят к бессодержательности, то оно к узости. Феноменология дает самое узкое, но зато и самое содержательное понятие власти, по отношению к которому все остальные – его роды. Причем более содержательного понятия я не знаю. У феноменологически понятой власти тоже есть свои более содержательные виды – например власть в форме принуждения и власть в форме долженствования, однако отождествить ее с одним из них уже нет никакой возможности. По той чисто логической причине, что тогда другой вид не будет по отношению к первому родом, т.е. нарушится принцип производности нефеноменологических определений от феноменологического. И действительно: из принуждения нельзя получить долженствование путем выкидывания какого-либо признака. Принудительная власть – это право на управление посредством угрозы внешнего осуждения, и если выкинуть признак «внешнее», получим не «внутреннее», а «осуждение вообще», т.е. не долженствование, а обязанность.

Теперь насчет пользы для политологии. На этот счет у меня три соображения. Во-первых, феноменологическое определение власти хорошо объясняет озабоченность политической власти легитимизацией. Почему в самом деле из двух видов власти (в политологическом понимании) правители предпочитают легитимную и прилагают немало сил для того, чтобы придать своей власти хотя бы видимость легитимности? Ссылка на большую эффективность здесь мало помогает, поскольку сам же автор отклика чуть выше признает (см. п. 6), что власть не по праву (например террориста над заложником) может оказаться эффективнее власти по праву. В феноменологическом понимании ответ на поставленный вопрос напрашивается сам собой: потому что нелегитимная власть смутно понимает, что она еще не власть, потому что нелегитимная власть чувствует, что она есть сила и не более. Следовательно, озабоченность легитимизацией – прямое следствие феноменологического определения власти.

Во-вторых, феноменологическое определение власти дает возможность определить понятие «насилие», причем не юридически, а политологически. Если следовать политологии, то среди выделяемых ею форм власти лишь две могут быть отнесены к насилию – власть в форме силы и власть в форме принуждения. Манипуляция, побуждение и убеждение с трудом поддаются такому отнесению, если конечно не лишать слово «насилие» значимого для человеческой практики содержания. Но что общего между силой и принуждением? Существует ли признак, который объединяет их в одно понятие и отделяет от других форм власти? И тут обнаруживается, что такого признака нет: слово «сила» означает (в данном случае) силу физическую, «принуждение» – психическую, однако между этими силами общее лишь то, что они силы. Но убеждение тоже сила (интеллектуальная), равно как побуждение и манипуляция. В итоге остается лишь одна возможность – привязать насилие к норме закона, определить насилие как воздействие субъекта на объект, запрещенное законом. Однако в этом случае понятие «насилие» оказывается юридическим, а не политологическим.

Проблема решается, если определить насилие как неправомерное (непризнанное) управление. Пусть субъект обладает способностью управлять (не обязательно посредством обязанностей). И пусть объект или наблюдатель не признают за ним права на управление. Тогда осуществление субъектом своей способности будет насилием. Здесь насилие (применение силы без права) противоположно всем правомерным способам управления (применению силы по праву), но так как право понято феноменологически, понятие «насилие» принадлежит уже политологии, а не юриспруденции. Правда, под это понятие подпадают в том числе неправомерное убеждение и побуждение (что несколько неожиданно), однако не вижу в этом большой беды. В слове «насилие» слышится прежде всего сила, а убеждение и побуждение тоже силы. Да и в самом деле: если я не признаю за человеком права убеждать себя, но он тем не менее лезет со своими убеждениями, разве не будет это насилием? Ведь допустив насилие психическое (неправомерное принуждение), трудно не допустить насилие интеллектуальное.

И наконец третье соображение. Сравним два случая: советник убедил правителя принять определенный закон; советник заставил правителя принять тот же закон под угрозой разоблачения. Что может сказать политология по этому поводу? Только то, что в первом случае имеет место власть в форме убеждения, во втором – в форме принуждения (шантаж). Только то, что обе формы власти не являются легальным авторитетом и значит вроде как одинаково незаконны – в том смысле, что не основываются на норме закона. Правда, шантаж законом запрещен, тогда как убеждение не запрещено, но это различие не между формами власти, а в их отношении к закону. И если завтра закон запретит советникам убеждать правителей (или отменит запрет на их шантаж), данные формы власти станут практически неразличимы.

Теперь посмотрим, что может сказать по тому же поводу феноменология. В первом случае имеет место управление посредством убеждения, и раз правитель назначил человека своим советником, он тем самым признал за ним право управлять собой посредством совета и убеждения. Следовательно, первый случай – это управление по праву, причем как по отношению к правителю, так и по отношению к подданным (если они признают за правителем право назначать советников). Иное дело – второй случай. Даже если правитель признал за советником право управлять собой посредством шантажа (примирился с вынужденностью подчинения), это будет управлением не по праву (по отношению к подданным), так как через правителя советник будет управлять подданными посредством обязанностей, однако права на такое управление не имеет. Ибо подданные признают право на такое управление лишь за правителем (по определению!), тогда как шантажист – не правитель, а лишь советник. Следовательно, советник-шантажист – преступник (нарушитель права) и значит даже если нет закона, который шантаж правителей запрещает, такой закон должен быть принят.

Более того, феноменология может пойти дальше и потребовать не только закона, запрещающего шантаж правителей, но и закона, запрещающего правителям назначать в советники людей, перед которыми они в долгу  (в широком смысле слова). Ибо в этом случае правитель может посчитать совет советника своим долгом (следовательно своей обязанностью), и тогда мы окажемся в той же ситуации, что и в случае шантажа – причем даже если у советника и в мыслях никогда не будет принуждать правителя к принятию каких-либо законов. Другое дело, что второй закон труднее формализовать, и поэтому не исключено, что соответствующий запрет должен остаться сугубо моральным. Но это уже вопрос юридический, а не феноменологический.

Таким образом, феноменология не только различает убеждение и шантаж правителей теоретически, но и различает их практически. Она приходит к противоположным требованиям в обоих случаях, подсказывая законодателю, какие законы принимать должно, а какие не должно. И это неудивительно: понятия – очки, сквозь которые мы смотрим на действительность, и чем они содержательнее, тем острее наше зрение. Не знаю, доказывают ли приведенные соображения полезность феноменологии для политической науки, но что она полезна для политической практики, на мой взгляд очевидно.

Теперь несколько соображений “в защиту” традиционного подхода:

1. На протяжении веков власть понималась отнюдь не как непременно признанная и легитимная. Традиция теоретического осмысления власти, идущая от Вебера и Гоббса, прочно укоренилась в исследовательских практиках, в академической литературе, научном и политическом дискурсах. Концептуальные традиции, кроме всего прочего, показывают интерес исследователей к определенной проблематике. В частности, исследователей власти традиционно интересует, каким образом и почему происходит подчинение людей, преодоление их сопротивления и оппозиции; они хотят знать весь спектр возможностей, которые может реализовать субъект в отношении объекта и, на основании этого, прогнозировать вероятность тех или иных социальных событий.

19. Ссылка на традицию есть косвенная ссылка на авторитеты, а как говорил Бэкон, истина – дочь времени, а не авторитета. Но раз уж речь зашла о традициях, то и за моей спиной стоит таковая – старая добрая традиция договорного понимания государства (представителем которой является кстати и Гоббс, так что Гоббс скорее на моей стороне, чем на противоположной). Ибо какой еще момент власти схватывает договорное понимание, как не признанность? Заключая общественный договор, люди принимают обязательство повиноваться, но принять такое обязательство как раз и означает то, что люди признают за верховной властью право на подчинение, а за собой – обязанность подчиняться. Вместе с тем, продолжая договорную традицию, я вовсе не следую ей некритически, поскольку обогащаю понятие власти не только признанием, но и возможностью – т.е. ровно тем моментом власти, который политологическая традиция схватывает в понятии «способность». Тем самым я пытаюсь совместить обе традиции, а вовсе не отвергаю одну из них ради другой. И для феноменологии это более чем естественно: общезначимые толкования феномена не ложны, а односторонни и потому заслуживают одинаково бережного обращения.

2. На мой взгляд, сегодня наиболее важным и интересным направлением исследований власти как раз и становится выявление и раскрытие нелегитимных форм власти, которые (именно по причине их нелегитимности) часто сознательно вуалируются субъектами. Для понимания современной практики гораздо важнее показать источники и формы скрытого влияния различных политических акторов (“кардиналов”) на тех, кто обладает легальными полномочиями (“королей”), чем описывать легальные механизмы государственного управления. Это подтверждается вектором и тенденциями в концептуальных дебатах, обозначившимися в последние десятилетия. В частности, сегодня все более популярным становится видение власти как многомерного явления, имеющего несколько разных “лиц” (Бэкрэк и Бэрэтц, Льюкс, Клегг); термин “власть” регулярно употребляется в сочетаниях типа “дисциплинарная власть”, “символическая власть”, “экспертная власть”, “трансформационная власть” и др. (Фуко, Бурдье, Вартенберг). Данные тенденции отражают изменения, происходящие в системе социальных детерминант. Постиндустриальное общество создает новые конфигурации ресурсов, доступные современным субъектам власти, расширяя спектр технологических, манипулятивных, виртуальных и других (в большинстве случаев нелегитимных) средств воздействия на объект.

20. Из феноменологического определения власти еще можно сделать вывод, что кратология должна ограничиться изучением лишь признанных способов подчинения, хотя даже в этом случае ее задача вовсе не сведется к «описанию легальных механизмов государственного управления». Но этот вывод не обязателен, ибо наука вовсе не обязана ограничиваться лишь тем предметом, о котором говорится в ее названии. Она вправе изучать также близкие к нему предметы, хотя желательно подобрать для них иное название. По этой причине я бы поступил так: назвал бы все остальные способы управления «квазивластью» и с чистой совестью занялся бы их изучением. Приставка «квази» давно в науке прижилась и передает как раз то что нужно: почти власть, т.е. власть, но без каких-то из ее моментов. Другой выход – ввести понятие «власть в широком смысле».

И уж тем более нельзя сделать указанный вывод в отношении политологии. В слове «политика» слышится не только власть, но и управление (через связь власти с правителями), и тогда любой способ управления людьми станет достойным внимания политолога – вне зависимости от того, признан он или не признан, скрыт или открыт, посредством обязанностей или посредством убеждения.

21. Что касается «видения власти как многомерного явления», так ведь феноменология ровно к тому и стремится! И не только власти, но и любого другого феномена! Именно феноменология видит власть как многомерное явление, поскольку видит в ней целых три момента и каждый из них имеет свою собственную меру (или даже несколько). Так, право имеет меры под названиями «признанность», «широта» и «объем», управление – под названием «эффективность», обязанность – под названием «сила». Следовательно, по меньшей мере пять мер власти видит феноменология, тогда как политология заведомо меньше. Ибо чем меньше моментов, тем меньше мер и значит тем маломернее феномен. Поэтому когда политология говорит о том, что она видит власть как многомерное явление, она увы – выдает желаемое за действительное. Вовсе не многомерным, а многоликим явлением видит она власть, в чем тут же и сознается, добавляя «имеющего несколько разных “лиц”». «Дисциплинарная», «символическая», «экспертная», «трансформационная» и другие формы власти суть в лучшем случае ее лики, но никак не ее меры. Одна и та же сущность (способность управления или способность влияния) является нам в разных лицах (разных обличьях, разных обликах), однако при чем тут меры, признаюсь честно – я не понимаю.

3. Конечно, можно взять и сказать, что все эти формы и “лица” относятся не к власти, а, например, к влиянию. Но даст ли это позитивный импульс объяснению и изучению социальных процессов? На мой взгляд, скорее наоборот: если не включить важные для изучения проблемы в контекст таких понятий как власть, то они могут и не получить должного внимания в исследовательской практике.

22. Если для того чтобы заняться изучением того или иного предмета, политологу позарез необходимо увидеть в нем власть, то это уже смахивает на «кратоманию». Иное дело – включить проблему в контекст понятия власти. Для этого достаточно ввести понятие «квазивласть» (или «власть в широком смысле»), и тогда никаких преград к решению проблемы не будет. По крайней мере со стороны терминологии.

В заключение хочу еще раз подчеркнуть, что анализ понятий - вещь очень непростая, и требует, как и любое другое научное предприятие, серьезного изучения имеющейся литературы и содержащихся в ней аргументов. Мне представляется, что автору следует более внимательно проанализировать соответствующие работы, по крайней мере тех специалистов (Т. Парсонс, Х. Арендт, Б. Барнс, Б. Хиндесс), которые также не разделяют веберовскую концепцию власти.

23. Намек понял, но не уверен, что исправлюсь. Я своей цели достиг, ответив на отклик еще более укрепился в своей правоте, а становиться специалистом-кратологом в мои намерения не входит.