ДВА КАНДИДАТА НА
РОЛЬ ГОСУДАРСТВЕННОГО ИДЕОЛОГА:
Ж. ДЕ МЕСТР И Н.М.КАРАМЗИН
I
О Жозефе де Местре написано так много, что, кажется,
прибавить что-либо принципиально новое уже невозможно. Но, как ни странно,
в ситуациях, когда переосмысление уже известных фактов кажется единственным
способом развития темы, вдруг обнаруживается, что фактические сведения неполны
и интерпретация может только подчеркнуть необходимость их уточнения.
Одна из таких тем — это история возвышения де Местра при дворе Александра
I. На первый взгляд, эта тема не оригинальна, поскольку фактический и хронологический
ряд, связанный с пребыванием Местра в России восстановлен давно. И все-таки,
мотивы, по которым Александр приблизил к себе де Местра, до конца не ясны.
В нашумевшей, в 60-е гг., книге Р.Триомфа (1) и статье М. Степанова о российской "одиссее" де Местра (2) речь шла о том, что выбор Александра I был связан с желанием воспользоваться услугами католика в деле "умиротворения" Польши, перед началом военных действий 1812 г. (3). Исследователи обращали внимание и на небезразличное отношение царя к советам иностранца относительно стратегии в предстоящей военной кампании — Александру было известно об азарте, с которым де Местр следил за успехами Наполеона (4).
На успех де Местра у царя могла повлиять его популярность в петербургских салонах (5), литературная слава, и, наконец, познания и вкус, немаловажные для европейски образованного царя (6). Однако есть еще одно обстоятельство, заслуживающее внимания. Де Местр был не единственной кандидатурой на замещение М.М. Сперанского. Его невольным конкурентом оказался российский историк Н.М. Карамзин. При этом вряд ли оба осознавали, в каком качестве были ангажированы представителями высших сфер. Они только получили один и тот же заказ — обоснование отказа от либерального политического курса.
Карамзину оказывала покровительство великая княгиня Екатерина Павловна, любившая "угощать" гостей тверского дворца вечерними чтениями "Истории государства Российского" в исполнении самого автора. По ее просьбе в феврале 1811 г. Н.М. Карамзин составил и привез в Тверь "Записку о древней и новой России". Местр получил подобное задание от министра культов — кн. А.Н. Голицина, знакомого с его идеями и стилем (7), лишь в октябре. Таким образом, "Четыре главы о России" увидели свет только в декабре того же 1811 г., когда альтернативы для Александра, собственно, уже и не существовало: судьба записки Николая Михайловича окончательно разрешилась еще в марте. Де Местр вообще едва ли догадывался о проекте Карамзина — тверская история была окружена аурой строгой секретности, и почти никто не знал о существовании опального произведения историка. Записку Карамзина обнаружили случайно уже в 1836 г.
Обстоятельства знакомства царя с работой протеже Екатерины Павловны не достаточно хорошо известны, и о его реакции можно судить только на основании фрагментарных свидетельств и того факта, что творение было предано забвению. Достоверно лишь то, что Карамзин пользовался расположением Александра до государева визита в Тверь, 19 марта 1811 г., когда после теплого вечера ему была передана записка, а затем последовала обыкновенная в поведении Александра "внезапная перемена" и сухое прощание. Царь сменил отчуждение на милость к историку уже после Отечественной войны, в 1816 г.
И все-таки оба проекта были представлены на суд Александра I в течение одного года, а это вызывает вопрос о причине выбора в пользу де Местра. Против его кандидатуры были его конфессиональная принадлежность и иностранное подданство, и, тем не менее, предпочтение было отдано именно ему. Более благосклонное отношение Александра к сочинению де Местра тем более любопытно, что основополагающие мотивы произведений иногда сходны до совпадений, несмотря на разное понимание природы монархической власти в России и отношение к механизму комплектования политического штата.
На наш взгляд, в пользу де Местра могла сыграть, как
ни парадоксально, меньшая влиятельность его покровителей. У савойца было
достаточно именитых друзей и поклонников в Петербурге, но к их числу не
относились члены царской семьи. А Александр, со времен Тильзита, находился
в раздражении от участия в оппозиции Марии Федоровны и его любимицы Екатерины.
Скорее всего, именно их давление оказало наибольшее влияние на устранение
Сперанского. Александр, как ни был он раздосадован советами своего фаворита
по поводу военной кампании (8) и перспективой "платить по счетам"
за собственные либеральные авансы, отставку Сперанского перенес довольно
болезненно (9). Ощущение несвободы, по-видимому, вообще тяготило Александра:
любимая игрушка покойной Екатерины, во многом определившей его отношения
с отцом, невольный соучастник убийства Павла I (чего только стоила фраза
Палена: "C' est assez faire l' enfant! Allez regner!"), покровитель,
уступающий в цельности своему фавориту и с обидой вопрошавший: "Но
что же я такое? Разве нуль?" (10), император явно желал проявить свою
волю и в военных событиях 1812 г., и в момент определения кандидата на вакансию
доверенного лица. Поэтому "сюрприз" в выборе нового секретаря,
кажется, вполне согласуется с драматизмом ситуации: он предпочел уступить
давлению, но не до конца, оставив за собой право замены фаворита и подчеркнув
свою независимость. Возможно, поэтому высочайшее покровительство Екатерины
Карамзину имело эффект противоположный ожиданиям.
Но видел ли царь в Местре перспективного сподвижника или же только временную
фигуру? Отставка Сперанского была не обычной кадровой перестановкой, она
означала кардинальное изменение политического курса. Либеральная политика
ассоциировалась с именем Сперанского, должно ли было имя де Местра олицетворять
консервативную?
С одной стороны, Местр, предложив новую политическую концепцию, действительно выглядел генератором направления. На серьезность александровских намерений, кажется, указывает и официальное приглашение савойца на русскую службу 17 марта 1812 г. Царь даже подкрепил его тем, что выдал своему личному секретарю 20.000 рублей "для подготовки и проведения своих замыслов". Но, с другой стороны, — до войны оставались считанные месяцы. Насколько актуальной для главы государства в этот момент могла быть разработка новой концепции внутренней политики, и не являлся ли де Местр только временной заменой "отнятого" у него в неподходящий момент Сперанского? — Не мог же император сбрасывать со счетов католическое вероисповедание своего нового слуги?
Возможно, сам царь колебался в отношении политического будущего де Местра и исход определило поведение самого де Местра, непривычное для российских придворных кругов.
Приступив с февраля 1812 г. к исполнению обязанностей
императорского секретаря, связанных с редактированием секретных бумаг, Местр
отказался официально перейти на русскую службу и предупредил Александра
о том, что долг перед сардинским королем не позволяет ему дать "подписку
о неразглашении" той секретной информации, которую может принести ему
новое положение. Р. Триомф склонен расценивать это как доказательство того,
что Местр, авантюрист по природе, "играл сразу на нескольких досках".
Однако более правдоподобным кажется следующее объяснение. Местр был, буквально,
одержим идеей реставрации религиозно-политического единства Европы и не
видел ничего предосудительного в том, чтобы служить сразу нескольким монархам.
Возможно, Местр и понимал, что рискует, играя "не по правилам",
и шел на риск сознательно, но его пребывание в статусе личного секретаря
государя не продлилось и четырех месяцев.
Но, какими бы ни были мотивы, побудившие де Местра
искать признания у Александра, вопрос о том, как ему удалось занять столь
значительное и многообещающее положение остается открытым. В этой истории
есть еще один участник, чья роль могла бы показаться почти случайной, если
бы ни влияние, которое он сохранял на всем протяжении "мистического
периода" правления Александра — князь Голицын. Возвышение Голицына
пришлось как раз на последние годы правления Сперанского и он, подобно другим
амбициозным молодым людям, с беспокойством следил за тем, как изящно и настойчиво
Екатерина Павловна вводила Карамзина в круг доверенных лиц своего брата.
Успех Карамзина, казавшийся не только стремительным, но и прочным, учитывая
особое расположение царя к сестре, вызывал, по-видимому, болезненные ощущения
у тех, кому не выпало чести быть другом великой княгини. Можно ли оставить
без внимания эпизод, о котором упоминает Ю.М. Лотман со ссылкой на А. Герцена?
В один из вечеров, когда у Александра читали Шиллера, А.Н. Голицын, наклонившись
к В.П. Кочубею, сказал вполголоса, так, чтобы слышали все: "У нас есть
свой маркиз Поза!" По мнению Герцена, Голицын назвал так Карамзина
потому, что "закидывал хитрую петлю придворной интриги, имеющей целью
свалить соперника" и, зная, что "император не потерпит никакого
претендента на роль руководителя".
Если эта история достоверна, то выдвижение Голицыным
де Местра в качестве "персональной альтернативы" Сперанскому выглядит
довольно логичным. Иностранец, католик по вероисповеданию не мог быть серьезным
политическим конкурентом, но вполне подходил на роль выразителя настроений
антилиберальной оппозиции. Таким образом, учитывая опыт Карамзина, Голицын
обезопасил себя, выбрав "скромную роль" посредника, но не наставника.
В случае провала, это давало шансы сохранить расположение государя, а случае
успеха — опередить других претендентов на роль фаворита. На наш взгляд,
эта версия заслуживает проверки.
Но, даже если выбор пал на де Местра, благодаря противостоянию Александра
самому сильному течению оппозиции, возглавляемому членами его семьи, это
не умаляет значение того впечатления, которое произвели на государя деместровские
"Четыре главы о России". Работа представляет собой своеобразный
памятник политическому такту их автора.
II
"Четыре главы о России" и записка Карамзина являются настолько разными по тональности произведениями, что их сравнение требует пояснений и введения дополнительных условий
Пунктом наибольшего созвучия концепций обоих претендентов
на роль государственного идеолога Александра I была антилиберальная критика
и противопоставление консервативного мотива — конкретности либеральному
абстрактному конструктивизму. Но Местр оказался в менее выгодном положении,
чем Карамзин. Николай Михайлович был искренним патриотом и русофилом, основной
тенденцией отечественной истории считал развитие и укрепление самодержавной
власти. Де Местр не являлся апологетом российских политических традиций,
воспринимал их как деспотические и потому находился перед затруднением:
как использовать против либеральных оппонентов излюбленное консервативное
оружие — традицию, если в российских условиях она далеко не идеальна? Оставалось
придать работе теоретический характер и, оставив обычную для его корреспонденции
атаку на изъяны российской политики, представить традиционное развитие в
принципе как высшую политическую ценность.
Очевидно, де Местр рассчитывал таким образом заслужить не только благосклонность
к трактату, но и снисхождение и внимание к критике, излагаемой для высочайшего
цензора в письмах, поскольку она не была вынесена на страницы произведения
о России.Местр прекрасно знал, что его переписка подвергалась высочайшей
перлюстрации.
Благодаря преодолению этого затруднения, деместровская программа составила контраст искреннему дворянскому "ультиматуму" Н.М. Карамзина. Для того, чтобы сделать политические программы, представленные вниманию Александра, соотносимыми, следует выйти за пределы "Четырех глав". Это позволит судить о том, насколько дипломатичнее оказался их автор по сравнению с представителем оппозиции русского дворянства.
Большая политическая зрелость де Местра заметна уже по названиям глав его эссе, претендующих на доктринальную "дуэль" с Просвещением: "О свободе", "О науке". Однако антилиберальная направленность обеих работ определила примерно одинаковый диапазон тем и сюжетов
Наиболее явно специфическая природа консервативной конкретности проявилась
в рассуждениях о своеобразии российской традиции. Оба автора придерживались
идеи о российской культурной обособленности. При этом, Карамзин подчеркивал
историческую открытость влияниям, не позволяющую полностью идентифицировать
русскую культуру ни с одним из источников формирования ее традиции, а де
Местр — незрелость российской культуры и особенно — ее чужеродность по отношению
к европейской. То, что в описании Карамзина выглядело преимуществом, содержательным
богатством ("Во глубине Севера, возвысив главу свою между Азиатскими
и Европейскими царствами, она представляла в своем гражданском образе черты
сих обеих частей мира." (11), в оценке де Местра звучало как предупреждение
против преждевременной идентификации с европейским ансамблем ("Это
не Европа, или, по крайней мере, это азиатская раса, оказавшаяся в Европе."
(12)). В "Четырех главах" де Местр с особой обстоятельностью указывает
на то, что благодаря расколу и татарскому нашествию Россия не пережила вместе
с Европой политического и духовного становления. В одном из писем, мысль
о культурной инородности России по отношению к Западу выражена в лаконичном
замечании: "Европейский характер, составившийся из смеси рыцарства
и христианства никогда не распространялся далее Двины." (13).
Но, несмотря на различную оценку российской обособленности, оба корреспондента Александра сходились в признании исключительного своеобразия России и не одобряли экстраполяцию на русскую почву западных форм. Карамзин считал благотворным фрагментарное заимствование ("Такая смесь в нравах, произведенная случаем, обстоятельствами, казалась нам естественною, и россияне любили оную как свою природную собственность" (14)), де Местр полагал, что неприспособленность России к европейскому климату, при столкновении с Европой поставит страну на грань революции: ("...русская цивилизация совпала с эпохой наибольшей испорченности человеческого разума. <...> Ужасная литература восемнадцатого века пришла в Россию внезапно и без приготовления; и первыми уроками французского, которые услышал народ, были богохульства" (15)).
Таким образом, Карамзин выступал, скорее, в роли традиционалиста, недовольного произвольным обращением с историческим наследием, Местр — в амплуа консерватора, предвидя последствия идеологической экспансии Запада. С этим связано и несколько различное отношение того и другого к эволюции российской традиции со времен Петра I.
Взгляд Карамзина на петровские преобразования чрезвычайно напоминает оценки Петра в корреспонденции де Местра. Называя Петра "убийцей своей нации", Местр писал: "Отняв собственные обычаи, нравы, характер и религию, он отдал ее под иго чужеземных шарлатанов и сделал игрушкой нескончаемых перемен" (16). Савойцу вторил русский традиционалист: "Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество. <...> Сей дух — не что иное, как уважение к своему народному достоинству. Искореняя древние навыки, представления, представляя их смешными, глупыми, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в их собственном сердце..." (17).
Но, если Карамзину петровская эпоха казалась только
источником политических заблуждений, то де Местр, вообще, считал, что Петр
подорвал русскую национальную традицию. Поэтому в условиях культурного и
идеологического влияния Европы, у России нет культурного "иммунитета".
Отсюда и более жесткий тон в оценке Петра. Но главным обвинением Местра
в адрес царя-реформатора было "сокрушение" церкви и религиозности,
что, как ему казалось, должно было определить успех просветительских идей
и атеизма ("Противу сего превосходства нет иного лекарства кроме религиозного
чувства. К сожалению, оное совершенно здесь отсутствует, ибо там, где служители
религии суть пустое место, пустым местом является и сама религия" (18)).
При всей неприязни де Местра к Петру, в "Четырех главах" он избежал
его открытого осуждения. Но когда Местр рассуждает о свободе и просвещении,
отношение к петровским реформам прочитывается между строк.
Для обоснования "несостоятельности" идеала свободы в России Местр повторяет свою привычную мысль о двух исторических способах обуздания "порочной" человеческой воли: рабстве и религии — "двух якорях общества" и, провозглашая рабство "необходимой частью управления" до появления христианской религии, ставит его отмену в зависимость от того насколько "род человеческий <...> проникся и руководствуется христианством". Сравнение католической и православной ветвей христианства приводит Местра к заключению о том, что в России, где духовенство не располагало ни влиянием, ни властью, освобождение было бы равносильно катастрофе.
В качестве дополнительных аргументов против отмены крепостного состояния Местр приводит географическое своеобразие Российской империи и особенности национального характера. Пространственная протяженность России не позволяет, как полагал де Местр, из соображений политической безопасности, отказываться от помещичьей юрисдикции, разделяющей с государством функцию управления. Тот же самый мотив был использован и Карамзиным: "Теперь Дворяне, рассеянные по всему Государству содействуют Монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он как Атлас, возьмет себе Россию на ремена — удержит ли?" (19).
Что касается особенностей русского национального склада, де Местр, относившийся к русским с симпатией, не упускал возможности поиронизировать над отсутствием в России привычки к умеренности, бытовой аскезе. По его прогнозам, попытка привить европейскую "свободу" русской почве неминуемо обернулась бы бунтом: "Тот, кто пишет это, говорил иногда <...> что если бы можно было заложить русское желание под цитадель, она взлетела бы на воздух. Мысленно предоставим свободу тридцати шести миллионам людей подобного склада <...> в тот же момент увидим как вспыхнет общий пожар, который поглотит Россию" (20).
Так доказывалась несовместимость универсального идеала свободы с конкретными условиями Российской империи. Но применение де Местром и Карамзиным основного консервативного мотива — конкретности — не исчерпывается только апелляцией к национальной исключительности России как к противопоказанию для экспорта европейских ценностей. Основополагающий мотив консервативной мысли прослеживается у них и в содержательном преобразовании самого понятия свободы.
К. Манхейм — один из самых известных исследователей
морфологии консервативного сознания показал, что консервативное изменение
смысловой нагрузки либерального понятия заключается в замене эгалитарного
толкования свободы, основанного на скрытой идее равенства, принципом развития
— пропорционально природной индивидуальности ее "носителей". Но
поскольку субъективная свобода, заменившая собой внешнюю — политическую
либеральную свободу, даже в таком виде представляла угрозу для безопасности
государства, консервативная мысль породила тенденцию к перемещению качественной
свободы с индивидуальных к коллективным ее носителям — сословиям. Но даже
в этой функции понятие свободы могло угрожать политической стабильности.
Следующим этапом решения проблемы было перенесение качественной свободы
с коллективных носителей — сословий — на нацию и государство как "субъекты"
безграничного совершенствования и развития.
Рекомендации де Местра и Карамзина не только иллюстрируют этот механизм, но и раскрывают своеобразие авторских позиций обоих публицистов. Казалось бы, от Местра, приверженца холистического принципа в противовес либеральному индивидуализму, можно было ожидать смещения свободы на уровень нации и государства, а от Карамзина, выступившего в качестве защитника сословных интересов русского дворянства, толкования свободы как привилегии сословия. Однако они парадоксально меняются ролями. Де Местр пишет в главе "О свободе": "Возможно, что какой-нибудь истинный друг Его императорского Величества найдет когда-нибудь случай объяснить ему, что слава и сохранность империи состоит в значительно меньшей степени в освобождении еще порабощенной части нации, чем в совершенствовании свободной и особенно благородной ее части" (21). Здесь отчетливо прослеживается понимание свободы как сословной прерогативы. А Карамзина изложение претензий дворянства к верховной власти, которая увлечена либеральными проектами, не удерживает от следующего заявления: "Первая обязанность государя есть блюсти внутреннюю и внешнюю целостность Государства; благоволить состояниям и лицам есть уже вторая" (22). Так у выразителя интересов оппозиции проявляется приоритет государственного начала. Такую смену позиций можно объяснить достаточно легко, если принять во внимание то, что оба они находились в России.
С момента приезда де Местра в Петербург, его не покидало ощущение подавленности гражданского состояния в стране Александра. Поэтому он расстается на время с апологией национально-политического "сплава" и переходит к дифференциации государства и общества, защите сословия дворян как ячейки слабой гражданской сферы. Непосредственным поводом к этому послужила попытка модернизации России по инициативе государства, не вызывающая одобрения в среде дворянства. А позиция Карамзина выявляет специфику самосознания русского дворянина, не обладающего в той мере, в какой это было свойственно представителям высших классов на Западе, чувством самоценности и, напротив, скорее осознающего себя слугой царя, несмотря на личные манифесты о независимости. Тема свободы только обозначила принципиально разное отношение консерваторов к проблеме социальной опоры русской монархии.
Но, несмотря на нюансы, взгляд на проблему освобождения объединяет эти политические программы. И де Местр, и Карамзин придерживались в вопросе о социальной реформе принципа постепенности. Но Местру удалось обнадежить либерализм Александра и в то же время, избавить его от страха перед немедленными преобразованиями, благодаря идее органичного развития и "естественной" модификации крепостной системы: "Если освобождение должно иметь место в России, оно произойдет, что называется естественно. Обстоятельства совершенно непредвиденные заставят желать его с той и с другой стороны. Все исполнится без шума и несчастий (все великие вещи происходят таким образом)" (23).
Оба автора придерживались мнения о необходимой подготовке крепостных к освобождению, используя известный консервативный аргумент о природной испорченности человека и его недостойности свободы. Карамзин писал, что "для твердости бытия Государственного, безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным" (24). Местр ставил отмену крепостного права в России в зависимость от преобразования духовной сферы.
Если к проблеме освобождения Карамзин как дворянин проявлял не меньший интерес чем де Местр, то тема просвещения не вызвала у него такой обеспокоенности как у савойца, опасавшегося "экспорта революции" в Россию. Автор "Записки...", признавая синкретичный характер российских традиций, предостерегал царя только от пренебрежения национальным бытовым укладом, стариной. Де Местр поставил под сомнение саму ценность научного знания для русских, предупреждая о политических последствиях распространения атеизма. По прогнозам Местра, реформа образования, в сочетании с отменой крепостного права, немедленно подарила бы России "университетского Пугачева" и целое поколение "полузнаек" и "отрицателей", охочих до поверхностного знания и равнодушных к обычаям своей родины.
Проблема образования в России заставляет савойца обратиться к его излюбленной идее о "национальном предназначении". России только предстоит еще угадать свою "партию национальной карьеры", но пока ее миссия — оказать сопротивление Революции, а, значит, Александру нужны только две категории людей: "люди смелые и смелые люди". Но, все же, уступая вкусу читателя, Местра смягчил свой слог, подчеркивая, что речь идет о современном положении дел: "К науке ползут; к ней не летят", "...наука явится сама, когда наступит время, с помощью средств совсем непредвиденных". Так, успокоив уколы совести царя за свертывание политики реформ, Местр и в этой теме не задел идеалов "просвещенного монарха".
Близость позиций де Местра и Карамзина прослеживается в их отношении к последним
политическим преобразованиям либерального окружения Александра. Де Местр,
еще в "Эссе о политических конституциях" писал о "машинальном
отвращении всех здравых умов к инновациям", обращаясь к авторитету
векового опыта, "оправдывающего инстинкт такого рода". Оценка
Карамзина казалась перефразировкой деместровской: "Советники Александра
захотели новостей в главных способах Монаршего действия, оставив без внимания
правило мудрых, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к
коему надо прибегать только в необходимости: ибо одно время дает надлежащую
твердость уставам" (25).
В качестве альтернатив Реформе оба эксперта предлагали "Опыт", "Обычай", "Здравый смысл". "Для старого народа, не надобно новых Законов", — декларировал Карамзин, а де Местр любил повторять, что "прежде чем создать законы для народа, надо создать народ для законов". Оба считали, что законодательство должно кодифицировать укоренившиеся правила. Итогом анализа современного политического состояния России у де Местра было требование ее внешнеполитической изоляции, во избежание распространения европейской революционной волны. Карамзин только один раз упомянул о том, что "мудрость Государей московских" состояла в уклонении "от всякого участия в делах Европы, более приятного для суетных Монархов, нежели полезного для Государства".
Меньшая настойчивость в продвижении Карамзиным политики изоляции отражает космополитический характер дворянского консерватизма в России. Национализм в идеологии "правых" приобретет значение одного из ведущих принципов уже во второй половине века. Российский "торизм", представителем которого был Карамзин, только предпринимал усилие к примирению заимствованных новшеств со стариной (отсюда, кстати, и название записки). Некоторым суждениям де Местра из "Четырех глав", а особенно — "Санкт-петербургских вечеров", где их автор призывал россиян вернуться к бытовой старине, напротив, легко можно было бы приписать славянофильское авторство. Как ни странно, савоец одним из первых в России предложил не только бытовой консерватизм, но и внешнюю изоляцию в качестве принципа поведения политической стратегии. Однако в понимании характера монархической власти в России и ее социальной опоры российский историк и французский консерватор расходятся, что дает повод к размышлению о различии менталитета российского и западного дворянства.
III
Оба публициста чувствовали, что основным в решении проблемы сохранения политического преимущества дворян, в российских условиях, является вопрос о комплектовании государственного штата: настолько явным было нарушение в этой сфере принципа сословности.
Поскольку меритократия получила значение основного принципа кадровой политики при Петре I, можно было ожидать, что консервативная позиция выразится в обосновании исключительного права на участие в управлении дворян, безотносительно к их личным качествам. Но вот парадокс: именно меритократию Петра Карамзин считает едва ли не главной заслугой царя-реформатора. В "Записке" есть такие суждения по этому поводу: "Говоря о превосходных его дарованиях, забудем ли почти важнейшее для Самодержцев дарование: употреблять людей по их способностям? Полководцы, Министры, Законодатели не родятся в такое, или такое Царствование, но единственно избираются <...> Чтобы избрать, надобно угадать; угадывают же людей только великие люди — и слуги петровы удивительным образом помогали ему на ратном поле, в Сенате, в Кабинете" (26), — пишет Карамзин о Лефорте, Меньшикове, Волкове и др. "птенцах гнезда петрова".
В то же время, "социальное поручение" заставляло Карамзина отстаивать противоположный меритократическому — функциональный — сословный подход: "Надлежало бы не Дворянству быть по чинам, но чинам по Дворянству, т.е. для приобретения некоторых чинов надлежало бы необходимо требовать благородства, чего у нас со времен Петра Великого не наблюдается: офицер уже есть дворянин" (27). Пытаясь выдержать продворянскую ориентацию, Н.М. Карамзин использовал аргумент об изначальном превосходстве господствующего слоя: "Дворянство — преимущество важное, редко заменяемое естественными дарами простолюдина, который, в самой знатности, боится презрения, обыкновенно не любит дворян" (28).
Принцип комплектования политического класса и его верхушки, предложенный Н.М. Карамзиным, является компромиссом между сословным и петровским подходом: выбор преимущественно дворян, но в соответствии с личными способностями. ("Пятьдесят мужей умных", пятьдесят губернаторов, а не государственные преобразования требовались России, по мнению Карамзина.)
И все же программа "ториста" предоставляла серьезную уступку "демократическому" способу выдвижения: "Не должно для превосходных дарований, возможных во всяком состоянии, заграждать пути к высшим степеням, — но пусть Государь дает Дворянство прежде чина и с некоторыми торжественными обрядами, вообще редко и с выбором строгим" (29). Однако не превратилось ли бы предварительное введение в дворянское достоинство в необходимую проформу? То есть, проект соблюдения сословной прерогативы в кадровой политике, предложенный Н.М. Карамзиным, вряд ли мог обеспечить сохранение "чистоты" самого сословия дворян.
Н. М. Карамзин отстаивал, по существу, не исторические права дворянства, а только его привилегию быть полезным самодержавию. Историк не смог выдержать до конца ультимативного тона правой оппозиции уже потому, что изначально выступал по долгу "верного слуги".
Де Местр отказался от обоснования личных преимуществ дворянства и строго придерживался функциональной позиции. Ссылаясь на опыт предреволюционной Франции, он отстаивал не целенаправленную "герметизацию" сословия; так что государственная служба получала значение исключительной дворянской прерогативы… Недовольство дворянами и обращение к третьему сословию, предупреждает Местр Александра, заставило Людовика XVI "потерять там корону и жизнь".
Страсть к сохранению дворянской чистоты делала де Местра
непримиримым по отношению к увеличению военного штата, т.к. армейская служба
была источником притока во дворянство представителей непривилегированных
слоев, а, кроме того, военизация могла породить у самого монарха иллюзию
прочности власти и пренебрежение почвенным ее основанием. Напоминая о просчетах
казненного короля, Местр писал: "Армия в такого рода случаях бесполезный
фантом, который не дает никакой гарантии государю".
Второе предупреждение де Местра относится к привлечению в бюрократический
штат образованных выходцев из непривилегированных классов. Для Местра немыслимы
попытки возрождения монархии в стиле Девуазена и аббата Дибо, искавших опоры
у народа, в противовес "испорченному дворянству".
Примерно за сто лет до М. Алле, Местр высказал идею об "эксплуатации" "реальной элитой" интеллектуального и творческого потенциала иных общественных слоев, без вознаграждения достойных, в виде социального продвижения. "Во Франции, — говорится в главе "О науке", — на протяжении семнадцатого века, дворянство привлекало к себе ученых, которых оно обращало на пользу Государству. В восемнадцатом веке, оно опустилось до них, вместо того, чтобы привлекать их к себе. Что произошло? Дворянство пало, и государь вместе с ним". Какой диссонанс с готовностью открыть доступ к высшим степеням "для превосходных дарований, возможных во всяком состоянии", проявленной Н.М. Карамзиным.
Итак, своеобразие менталитета российского дворянина определило контраст "требований" аристократичного Н.М. Карамзина и только вошедшего в образ французского дворянина "шпаги" де Местра. "Верноподданные" чувства не позволили первому проявить настойчивость в принципиальном для его программы вопросе. Зато охранительная ориентация Местра сделала его защитником дворянского сословия в России. Романтик оказался "более последовательным дворянином".
Постоянно упоминая о специфике современной исторической ситуации, де Местр, без труда, сумел миновать осуждения либеральных пристрастий Александра и в вопросе о формировании политического класса. В устах Карамзина, требование сохранения сословной чистоты, излагаемое менее последовательно, без этого нюанса, казалось более притязательным.
Но политическая доктрина Н.М. Карамзина обладала большей перспективностью, благодаря рассмотрению феномена самодержавной власти в историософском аспекте. Попытки де Местра внедрить идею о необходимости поощрения гражданского общества как основы монархии не имели особого успеха в царствование Александра и после Венского Конгресса бюрократизация и военизация государства только услилились. По прогнозам Местра, успевшего еще застать военные поселения, это должно было повлечь за собой ослабление реальной — почвенной основы монархического авторитета в России и в будущем — социальную революцию.
IV
Последняя глава работы де Местра должна была представлять для Александра I наибольший интерес, поскольку содержала справку о знаменитой теории революционного "заговора" против европейских монархий.
Миф о коалиции сил зла против законных европейских династий
имел хождение в эмигрантской среде еще до выхода в 1797 г. книги аббата
Баррюэля "Мемуар об истории якобинизма". Популярностью идея "заговора"
обязана автору эссе "Моральные и философские мысли и наблюдения"
(1794 г.) Себастьяну де Кастру, впервые осмелившемуся обвинить Вольтера
и энциклопедистов в развязывании революции. В появившихся за год до произведения
аббата Баррюэля "Размышлениях о Франции" де Местра фантом "мерзостной
секты" уже присутствовал, без каких- либо пояснений. Отречение от либеральных
и масонских симпатий времен его молодости направляло Местра к отрицанию
всего, что представляло малейшую угрозу порядку и политической безопасности.
Ни о каком снисхождении к некоторым течениям в масонстве, по ошибке причисленным
к "заговорщикам", не могло быть и речи.
В России для де Местра ситуация несколько изменилась. Интерес Александра
к масонству ни для кого не составлял тайны. А, кроме того, Местром, по-видимому,
двигало чувство справедливости в отношении одного из своих "учителей"
— французского философа-мистика, иллюмината Сен-Мартена.
Масонское прошлое, ставшее причиной нескольких политических срывов Местра в Европе, в России обернулось неожиданным преимуществом. При этом, Местр не рисковал вызвать неодобрение. Развивая тему, Местр, казалось, только предостерегал молодого монарха.
Материал для этого сюжета Местр собирал на протяжении нескольких лет, давно мечтая написать книгу о масонстве. Особенный интерес представляли для него таинственные малоизученные братства Германии, о чем свидетельствуют письма к Винь-дез-Этолю: "Что касается Германии, то для того, чтобы рассказать вам об этом как следует, я должен был бы создать книгу<...> Эта страна покрыта секретными обществами и ложами. Я думаю, что одни — хороши и другие — нейтральны, и третьи — дурны. Я говорю "дурны" в смысле, совершенно отличном от того, что вы могли вообразить. Может статься, что есть там и политически дурные, но мне об этом ничего не известно" (30). Местр мечтал даже о том, чтобы отправиться в Германию для исследования масонства. И хотя столь интригующему проекту так и не суждено было осуществиться, он усердно изучал в Лозанне и в Турине (в октябре 1797 г.) немецкий язык. (Хотя Местр так и не научился читать по-немецки достаточно свободно, и позднее дети, особенно Родольф, помогали ему в переводах). Салоны, протестантские друзья, случайная литература — все служило источниками пополнения сведений о масонской среде.
И вот, представив в "Четырех главах" характеристику наиболее известным течениям масонства, ученик Сен-Мартена постарался реабилитировать, в глазах Александра, французских мартинистов и пиетистов — направление, чьи услилия были сосредоточены на создании "внутреннего храма души".
Но самое удивительное — то, что Местр нашел исключительно остроумный способ примирить долг и пристрастие, "ссылая" подрывающие в Европе принцип единства и авторитета, но симпатичные ему масонские течения в некатолические страны. Их полезность для России заключается, по мнению Местра, в том, что они "стремятся погасить религиозные различия и объединить христиан с помощью равнодушия даже посвященных, во многих пунктах, которые горячили когда-то умы", и "приучают людей к догмам и духовным идеям". Таким образом, секты мартинистов и пиетистов направлялись де Местром в другие христианские страны в качестве миссионеров католицизма. И если орден иезуитов выполнял здесь роль "форпоста" религиозной чистоты, то религиозные ложи должны были готовить христиан к объединению с Римом.
Но не обошлось без курьеза. Местр так увлекся описанием политической опасности, стоящей у рубежей России, что, вопреки собственному суждению о полезности религиозных лож в других странах, заявил, что "во времена смятения и волнения, всякое собрание является подозрительным", не предполагая, что это послужит буквальным руководством к запрещению всех тайных организаций в России после 1815 г.
И все же, виртуозность, с которой де Местру удалось избежать атаки на либеральные ценности и показать лишь их неприложимость к российским условиям, с акцентом на специфике исторической ситуации, обеспечила его работе преимущество по сравнению с произведением Н.М. Карамзина. Предостерегающий мемуар де Местра пришелся весьма кстати, поскольку его настроение соответствовало переходному состоянию политического стиля Александра: от либеральных авансов к обскурантизму второй половины царствования.
1. Triomphe R. Joseph de Maistre. Etude sur la vie et sur la doctrine d' un materialiste mistique. Geneve, 1968 (далее: Triomphe R. Maistre).
2. Степанов М., Вермаль Ф. Жозеф де Местр в России. // Литературное наследство. Русская культура и Франция. I. Т. 29-30. М., 1937 (далее: Л.Н. Т. 29-30).
3. По просьбе царя де Местр подготовил проект манифеста о провозглашении Королевства польского, однако, это была мера запоздала, поскольку 26 июня Варшавский сейм объявил о восстановлении Польши.
4. Александр дважды вызывал Местра для разговора о предстоящей войне: 5 марта и 8 апреля 1812 г.
5. А.С. Стурдза — будущий противник иезуитов, один из видных деятелей "Библейского общества" писал, например, что "Месье де Местр бесспорно был самым выдающимся персонажем Петербурга во времена Александра I" (цит. по: Triomphe R. Maistre, p. 305.).
6. Однажды Местр получил от царя не совсем обычное предложение: выбрать из нескольких вариантов проект памятника Минину и Пожарскому в Москве. Именно деместровское предложение получило конечное одобрение императора (см.: Л.Н. Т. 29-30, с. 593.).
7. А.Н. Голицын читал, например, "Мемуар о свободе и общественном обучении", поданный ему в разгар полоцкой кампании 18 октября 1811 г.
8. Александр вспоминал: "Он имел дерзость, описывая мне все воинские таланты Наполеона, советовать, чтобы я, сложив все с себя, собрал Боярскую думу и предоставил ей вести отечественную войну" (цит. по: Троицкий А.Н. Александр и Наполеон. М. 1994, с. 149).
9. На следующий день после отставки Сперанского царь сделал признание А.Н. Голицину: "Если бы у тебя отняли бы руку, ты, верно, кричал бы и жаловался, что тебе больно. У меня в прошедшую ночь отняли Сперанского, а он был моей правой рукой!" (цит. по: Троицкий А.Н. Указ. соч., с. 150).
10. Цит. по: Троицкий А.Н. Указ. соч., с. 149.
11. Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. Ленинград, "Светоч": государственная фабрика конторских книг. Без года. С. 10 (далее: Карамзин Н.М. Записка).
12. Местр Ж. де. Письма в Сардинию // "Русский архив", 1912, № 2, с. 224.
13. Кавалеру де Росси. 7 (19) декабря 1810. Местр Ж. де. Петербургские письма. СПб., 1995, с. 158.
14. Карамзин. Н.М. Записка. С. 11.
15. Maistre J.de. Quatres chapitres inedites sur la Russie. Paris, 1859, p. 25-26 (далее: Maistre J. de. Q. ch.).
16. Местр Ж. де. Петербургские письма. С. 179.
17. Карамзин Н.М. Записка. С. 24.
18. Местр Ж. де. Петербургские письма. С. 161
19. Карамзин Н.М. Записка. С. 82
20. Maistre J. de. Q. ch. P. 21-22.
21. Maistre J. de. Q. ch. P. 28.
22. Карамзин Н. М. Записка. С. 82.
23. Maistre J. de. Q. ch. P. 28.
24. Карамзин Н.М. Записка. С. 83.
25. Там же. С. 58.
26. Там же. С. 23.
27. Там же. С. 127.
28. Там же. С. 128.
29. Там же. С. 127.
30. Цит. по: Triomphe R. Maistre. P. 501.
АРХИВ ВИРТУАЛЬНОГО ЭССЕ |
||||