1998

Александр Донде (Кустарёв)

Комментарий Макса Вебера к русской революции

Среди огромного наследия Макса Вебера есть несколько работ о России. В 1906 г. под впечатлением революции 1905 г. Вебер написал две большие работы, по существу книги — “К положению буржуазной демократии в России” и “Переход России к псевдоконституционализму [1] . В них прослеживается политическое развитие России вплоть до роспуска Первой Думы в июле 1906 г. Эти две работы были тогда же напечатаны в собственном журнале Вебера “Архив социальной науки и социальной политики”, и читатель имел возможность ознакомиться с ними еще до завершения первой фазы Русской Революции, не говоря уже о следующих фазах. Еще раз Россия становится объектом специального интереса Вебера в 1917 г., на этот раз в связи с первой мировой войной. Вебер публикует две небольшие статьи в периодических изданиях политического толка [2] . Первые две работы вместе с некоторыми дополнительными материалами были еще раз опубликованы в очередном томе Полного собрания сочинений Вебера в 1990 г. [3] . Существуют также сокращенные версии двух больших русских эссе Вебера, подготовленные Винкельманом. Они появлялись в нескольких изданиях посмертного сборника Вебера “Собрание политических статей [4] .

Работа над двумя большими очерками о России — несколько странный и неожиданный эпизод в биографии Вебера. Конечно, при широте его интересов никакой тематический зигзаг, казалось бы, не должен нас удивлять. И тем не менее. Ведь для того чтобы написать эти очерки, Веберу пришлось выучить уже в то время экзотический русский язык. В этом отношении Вебер был совершенной белой вороной среди мыслителей своего ранга. Что-то вроде Проспера Мериме в мире ламартинов и бенжамен-констанов. К тому же оба русских очерка Вебера были сочинениями, говоря современным языком, сугубо политологическими. И наконец, в этих работах силен полемический элемент, и он практически не замаскирован.

Русские штудии Вебера могут комментироваться в трех аспектах. Во-первых, в плане его “социологии власти”, или “политологии”. В этом направлении определенная традиция, хотя, кажется, так пока не реализованная, уже заложена исследованием Дэвида Битэма [5] . Во-вторых, эти работы содержат ряд замечаний, важных в контексте политической системы Германии того времени и германской политики. И, в-третьих, они безусловно вызывают наш интерес, когда мы думаем об эволюции российского общества в Новейшее время, и в частности о Русской Революции.

Первая из двух работ Вебера о России была переведена на русский язык сразу после того, как она была напечатана. Перевод был издан в 1906 г. в Киеве наверняка усилиями круга Струве-Кистяковского[6]. Было бы любопытно сейчас прочесть непосредственные отклики на эту работу. Но каковы бы они ни были, в России никто не вспоминал об этих работах Вебера вплоть до 1988 г. В 1988–1990 гг. журнал “Синтаксис” oпубликовал перевод винкельмановских резюме обеих работ Вебера (общим объемом около 80 страниц). Сразу после этого мое эссе “Начало русской революции: версия Макса Вебера[7] напечатали журнал “СССР:  внутренние противоречия”, издававшийся В.Чалидзе в Бостоне,  а затем  журнал “Вопросы философии”[8]. В 1992 г. на эти публикации откликнулся Ю.Н.Давыдов в журнале “Социологические исследования”[9]. На этом, кажется, обсуждение завершилось. Возможно,  когда будут опубликованы полные переводы обоих эссе, Веберу повезет больше.

Здесь важно заметить, что английские переводы русских штудий Вебера тоже, мягко говоря, сильно припозднились. Интерес к политическим работам Вебера в Англии и Америке оказался намного слабее интереса к главному корпусу его наследия. Упомянутая работа Д.Битэма долго оставалась единственной. Перевод на английский “Собрания политических статей” Вебера состоялся только в 1994 г.[10], а полный (тоже, впрочем, сильно сокращенный — вторая работа сокращена раза в два) перевод двух русских эссе был опубликован только в 1995 г.[11], т.е. через 5 лет после переиздания этих работ в Полном собрании Вебера. Причем на это переиздание в англоязычной литературе почти не было откликов. Добавим, что и в самой Германии на русские эссе Вебера никогда не обращали серьезного внимания.

Как угодно, но в этом есть нечто таинственное. За последние почти 100 лет по поводу российской истории и советского общества было сделано много важных и интересных замечаний, на которые ни современники, ни специалисты не обратили должного внимания. Но обычно эти замечания принадлежали малоизвестным в других отношениях людям и по прошествии короткого времени исчезали под новыми волнами наблюдений и комментариев. Вебер, однако, уже полвека фактически культовая фигура. На него принято ссылаться чуть ли не так же, как в свое время советским обществоведам полагалось ссылаться на Ленина. Основной корпус наследия Вебера изъезжен вдоль и поперек. А его русские штудии остаются невостребованными. После английских переводов положение, надо думать, несколько изменится. Но история того, как русские эссе Вебера 90 лет оставались незамеченными, я думаю, уже навсегда останется самостоятельным сюжетом. И прежде чем начать некоторый предварительный комментарий самих работ Вебера, коснемся слегка этого причудливого эпизода.

Невнимание к двум работам Макса Вебера о начальной фазе Русской Революции можно объяснить стечением, или, как выразился бы сам Вебер, “костелляцией”, нескольких обстоятельств. Во-первых и во-вторых, русские штудии — это работы самые, пожалуй, удаленные от веберовской социологии религии и, в частности, его хрестоматийного ныне “тезиса о протестантской этике”. Для Вебера они периферийны, и они стали периферийными для всех, кто связал свои научные интересы и карьеру с изучением трудов Вебера. Большое значение имело и то, что эти два эссе долго оставались непереведенными на английский язык. При всем уважении к немецкой традиции комментирования Вебера следует все-таки признать, что без англосаксонского (преимущественно американского) комментария Макс Вебер не стал бы “Максом Вебером”. Американский университетский истеблишмент усилил значимость Вебера до неправдоподобных масштабов. И простая правда заключается в том, что если бы не англоязычный Вебер, очень немногие смогли бы пробиться к нему напрямик. Переводчики Вебера на английский не только сделали его всемирно известным, но и по ходу дела слегка препарировали, дабы тексты его стали более доступными для “среднего докторанта”.

Таких пионеров, как Дэвид Битэм, комментировавших Вебера напрямую, без вспомогательной англоязычной традиции, можно пересчитать по пальцам. Среди первых переводчиков Вебера на английский были Толкот Парсонс, Райт Миллс и Ганс Герт, Эдвард Шилз. Следует также иметь в виду, что последующему широкому освоению Вебера помогли некоторые немецкие профессора-эмигранты, пересказывавшие американским студентам идеи Вебера, не ссылаясь на него. Так создавалась среда, где Вебер стал “диссертабельным автором”. Русские эссе Вебера в англо-американскую диссертационную фабрику не попали.

Это, в свою очередь, нуждается в объяснении. Можно предположить, что (в-третьих) их усвоению помешало то, что они больше всех других работ Вебера оказались на стыке социологии, политологии и истории. Социологи не подозревали, что там есть что-нибудь сверх того, что можно найти в “Хозяйстве и обществе” со всеми предварительными вариациями этого трактата. И, пожалуй, они были правы. Политология, как мы ее знаем теперь, возникла сравнительно недавно и до некоторой степени просто не успела подверстать под себя русские штудии Вебера. Могла бы и успеть, конечно, если бы не была так безмятежно уверена в том, что ей для построения своих основных теорем хватает политического опыта Западной Европы и Северной Америки, а опыт России вовсе не обязателен. Что же касается историков, то они всегда к Веберу относились, да и продолжают относиться, скептически. Это началось еще с провокационных выпадов Вебера против так называемой “исторической школы” в немецкой науке о “народном хозяйстве”, а затем именно со стороны историков (от Рахфаля до Тревор-Ропера) Вебер встретил сильнейшую оппозицию своему знаменитому тезису о протестантской этике. Таким образом, работы Вебера о России оказались на какое-то время бесхозными и могли рассчитывать на внимание  только со стороны тех, кто одновременно интересовался и социологией, и историей, и политической наукой, и Россией. А таких не нашлось. Англосаксонское “россиеведение” как отдел “страноведения”(area studies) долго было совершенно оторвано от каких бы то ни было наук об обществе.

В-четвертых, русские работы Вебера не встретили интереса даже у того узкого круга ученых, где к Веберу при его жизни относились серьезно. Отчасти это объяснялось экзотичностью их сюжета. Впрочем, эту сторону дела не следует преувеличивать, потому что Германия — это не Англия: для немецкой интеллектуальной традиции Россия никогда не была  только этнографической экзотикой. Отклики немецкой печати на события 1905 г. в России, в 1961 г. были изданы в восьми томах[12]. Но носили они в высшей степени политизированный характер. Академическая наука в ту пору еще не была так щепетильна по отношению к своей нейтральности; ученые еще плохо понимали, что такое “политизированная” наука. Специалисты по России придерживались, как правило, консервативных взглядов, даже с оттенком расизма. Они в целом выражали сомнения в способности русских жить в условиях свободы и самоуправления, считали, что либералы хотят слишком многого и провоцируют правительство и корону, радовались поражению освободительного движения. Наряду с этим существовал и социал-демократический комментарий, достигший наибольшей авторитетности в работах К.Каутского[13]. Социал-демократы ждали от России революционного импульса, опасаясь в то же время, что в России происходит какая-то “не та” революция. Работы Вебера не пришлись ко двору ни в том, ни в другом лагере общественного мнения. Не нашлось никого, кто поддержал бы их репутацию в первые годы после их опубликования, — решающие для появления второй волны интереса к работам любого автора через некоторое время после его смерти. В результате русские штудии Вебера выпали из интеллектуального оборота почти на целое столетие.

В этом, между прочим, Вебер и сам был отчасти виноват. В ряде разговоров и писем он отзывался о своих работах скептически, называл их журналистикой, говорил, что они быстро устареют. Он отказался от предложения издать их отдельной книгой. Возможно, не хотел втягиваться в российскую тематику; и без того это предприятие вышло далеко за пределы того, что он поначалу планировал. Ближайшие адепты приняли все это всерьез и проигнорировали русские эссе Вебера. Так случилось, что не сработало передаточное звено между “пророком” и “отечеством”.

Несколько поколений спустя репутацию работам Вебера пришлось создавать заново. В 1955 г. на них обратил внимание Ричард Пайпс, один из нынешних патриархов исследований по русской истории[14]. Это было как раз тогда, когда в Америке шла полным ходом и широким фронтом адаптация Вебера. Но этот вагон явно отставал от поезда. Пайпс поставил русским штудиям Вебера отрицательную оценку. Вероятно, все будут в один голос говорить, что Пайпс ошибся. Но важно даже не то, насколько он был прав по существу. Казалось бы, не должно было иметь большого значения, прав он или не прав, поскольку 40 лет назад Пайпс не обладал даже тем авторитетом, каким располагает теперь профессор Ричард Пайпс, не говоря уже об авторитете Вебера. Поэтому сваливать на Пайпса вину за то, что он скорее “закрыл”, чем “открыл” русские эссе Вебера, было бы, вероятно, несправедливо. Если уж на Вебера не обратили внимания, то на Пайпса и подавно. Скорее всего, реакция Пайпса на Вебера была не столько влиятельной, сколько просто симптоматичной. В  то время на русские исследования надвигалась крупнокалиберная концепция “тоталитарного общества”, оказавшаяся смертельной для всякого теоретизирования, социально-исторического анализа и даже простой исторической рефлексии.

Эта “застойная” атмосфера (в-пятых) стала, разумеется, особенно злостно застойной из-за огромного давления советской историографии Русской Революции. В ней было так много фальсификации, неаккуратных натяжек и просто глупостей, что  полемика с официальной советской традицией оказалась легким и выгодным делом. Неподцензурная славистика превратилась в индустрию по разоблачению официальной “советской лжи”. В условиях “холодной войны” эта деятельность имела известный raison d’etre, но ее аналитически-концептуальное наследие, как теперь выясняется, микроскопически мало.

“Перестройка” обнаружила полную беспомощность советологического истеблишмента и сделала  возможной мобилизацию всех ресурсов для того, чтобы понять советскую историю (включая предреволюционный период) и, может быть, даже всю российскую историю заново. Но даже в этих условиях к Веберу еще долго не обращались. Немецкое переиздание 1990 г. вызвало поразительно слабую реакцию. Будем надеяться, что после переводов на английский в 1994 и 1995 гг. пойдет наконец-то волна диссертаций. Это либо даст наукам о России новое дыхание, либо не даст, но в любом случае обеспечит российские исследования постоянными и обязательными ссылками на две работы Вебера.

Теперь рассмотрим некоторые сюжеты двух русских эссе Вебера. Мы пока не можем безоговорочно утверждать, что они совершенно новы для историографии Русской Революции в самой России или за рубежом. Это можно было бы сказать наверняка, только просмотрев огромный массив разбросанной по периферийным научным журналам литературы, по крайней мере, на четырех языках. В свое время мы надеемся это сделать. А пока все же рискнем заметить, что в центре русско-советских исследований эти сюжеты не привлекали особого внимания, а у Вебера они по меньшей мере получают модификацию, не совсем привычную для существующей традиции. Мы также избегаем давать какую-либо оценку веберовским трактовкам этих сюжетов. Сейчас еще рано судить, в каких случаях Вебер проявил незаурядное понимание процесса политических и социальных изменений в России, а в каких, наоборот, заблуждался. Для этого тоже нужна большая работа. За прошедшее почти столетие стали известны новые факты, русское общество не стояло на месте, а работавшие над этой фактурой исследователи, несмотря на свою интеллектуальную и политическую робость, на болезненную привязанность к простым и психологически комфортным клише, все-таки что-то сделали. Так что открытое Вебером нужно еще сопоставить с мощным историографическим пластом, образовавшимся после Октябрьской революции. Тем не менее уже и сейчас видно, что Вебер в 1906 г. суметь разглядеть в российской ситуации то, чего не заметили его современники, и уже это небезынтересно. К тому же Вебер обратил внимание на некоторые особенности русской реальности, которые, как теперь видно, вели к чему-то “совершенно небывалому” — выражение самого Вебера.

Вебер придавал огромное значение господству общинной культуры (“архаического аграрного коммунизма”) в главнейших земледельческих районах России и полагал, что именно он в значительной мере определит содержательную сторону надвигающейся революции. Вебер: “Путь русской социально-реформистской либеральной демократии — это путь самоотречения. У нее нет выбора. По моральным соображениям и поскольку Старый режим ведет себя так демагогически, она может требовать только безусловного всеобщего и равного избирательного права. Но ее собственные идеи могли бы стать политически влиятельными лишь в условиях избирательной системы, подобной земской. Им приходится выступать за аграрную реформу, в результате которой возникнет экономическая практика и возобладают экономические отношения не в духе технико-экономического “прогрессивного” волюнтаристского социализма, но по сути в духе архаического крестьянского коммунизма” (с.74 скрипта)[15].

Вебер проявил большой интерес к дискуссии между Новоторжским и Пешехоновым на страницах “Русского богатства”. В его изложении неонароднический проект земельного устройства России поразительно напоминает будущие сталинские колхозы. Каким образом случилось, что именно этот проект провели в жизнь оказавшиеся у власти большевики,интересный конкретно-исторический вопрос. Мы уже нередко слышали о том, что “большевики украли аграрную программу у эсэров”, сами эсэры открыто обвиняли их в этом. Но заимствования большевиков этим не ограничивались. Оппортунизм был, похоже, самой характерной чертой партии большевиков как агента процесса модернизации в России. Она своей стратегией выживания напоминает  знаменитый “блоб” из фантастического киносюжета: занесенная из космоса на землю агрессивная форма жизни пожирает все живое вокруг и приобретает свойства переваренного живого вещества. На этот счет обширный и захватывающе интересный материал собран в книге Михаила Агурского[16]. Макс Вебер еще тогда не знал, что Русскую Революцию “оседлают” именно большевики, но он, похоже, понимал, к чему сведется аграрная реформа в России, — восторжествует какая-то смесь русского народничества, идей Генри Джорджа и марксизма. И действительно, в большевистской практике община превратилась в производственный кооператив, как того хотели младонародники. Трансформированная таким образом община, пишет Вебер, “имеет принципиальный суверенитет в отношении индивида, но сама находится под контролем полиции”(с.54 скрипта), притом что за этим проектом стоит “твердое убеждение, что деревня может одновременно быть принудительным объединением и добровольным товариществом, остаться и тем и другим или, если угодно, стать и тем и другим, и что индивид останется привязанным к общине отчасти вынужденным образом, поскольку выход из нее нужно улаживать, а отчасти по своей воле, поскольку будет претендовать на сохранение своего надела”(с.54 скрипта). Эта схема хорошо просматривается в колхозном строе, но младонароднический идеал, как замечает Вебер, имеет еще одну сторону: ”Программа младонародников исходит из цехового принципа “потребительского хозяйства”, то есть не спрашивает, как с наименьшими затратами труда обеспечить максимальное производство на данной площади (принцип аграрного капитализма), а ставит себе цель обеспечить на данной площади пропитание возможно большему числу людей при условии, что они сами здесь работают”(с.56 скрипта).

И эта сторона младонароднического проекта большевикам уже не годилась, поскольку оказалось, что деревня им нужна “как источник накопления для целей социалистической индустриализации” (выделено мой. — А.К.). Баланс свободы и рабства окажется сильно нарушен в сторону рабства. Беспокойство по поводу этой возможности весьма заметно в тексте Вебера. И все это произойдет не только потому, что крестьянство и народническая интеллигенция с их неисправимой склонностью к аграрно-коммунистическому эгалитаризму (характерной, между прочим, как замечает Вебер, для любого крестьянства в любой стране) будут главным агентом революции в этой все еще крестьянской стране, но и потому, что переустройство деревни практически невозможно “легальными” средствами. Причина этого в том, что спокойную и хорошо спланированную аграрную реформу попросту нечем финансировать. Это, как выражается Вебер, “бюджетная проблема, не знающая прецедента” (с.73 скрипта). И далее: “...партия, решившая проводить аграрную реформу законными средствами, окажется в незавидном положении”(с.73 скрипта). Только правительство, которое решится махнуть рукой на финансирование аграрной реформы, может деревню переустроить. И это неизбежно будет “деспотическое” правительство.

Если иметь в виду аграрную реформу большевиков, то сценарий Вебера вполне может выглядеть как раннее и довольно точное предвидение. Несколько иначе дело обстоит с аграрной реформой Столыпина, которая началась буквально тогда же. Вряд ли Столыпин читал Вебера, но здравый смыл, вероятно, подсказал ему то же самое оправдание для “деспотических” методов. К сожалению, одного “деспотизма” для того, чтобы “построить в стране капитализм”, было недостаточно, и попытка Столыпина сорвалась. Эстафету “деспотизма” приняли у Столыпина большевики. В их руках в конце концов аграрная реформа получила другую содержательную начинку, но технический расчет был тот же: совершить чудо, не имея на него денег и не считаясь с “социальными издержками”[17] .

Второй сюжет, предложенный Вебером при обсуждении русских реалий начала ХХ в., выглядит, как нам кажется, чрезвычайно увлекательно. Вебер настойчиво подчеркивает, что в России отсутствуют условия, благоприятные для таких ценностей, как “индивидуальные права человека” и даже “священное право собственности”. Но не следует думать, что Вебер присоединяется к расхожим (и тогда и теперь) представлениям о том, что русское общество или русский народ еще не созрели для свободы. Вебер утверждает нечто гораздо более  остроумное. Он возвращается к своей любимой теме об условиях, породивших в Западной Европе “культуру индивидуализма и предпринимательства”, и полагает, что Россия попросту “проскочила” это состояние, или, иначе говоря, “фазу раннего капитализма”. А вместе с ней и особую духовную атмосферу, о которой Вебер пишет так: “Политический индивидуализм” западноевропейской идеи “прав человека”... имеет разные корни. Один из  его “идеальных” корней — религиозные убеждения, не признающие человеческого авторитета, поскольку такое признание означало бы атеистическое обожествление человека. Эти убеждения при современной форме “просвещения” вообще уже не могут широко прижиться” (с.32-33 скрипта). Иными словами, всеобщая эволюция сознания, пройдя через рационализацию “прав человека”, довольно скоро об этих “правах” забывает и уже не возвращается в состояние, породившее эту конкретную “ценность”.

Но этого мало. Есть еще и “материальная” сторона дела. На этапе позднего капитализма, а именно в эту фазу Россия сразу и попала,  материальные интересы буржуазии уже не совпадают с либеральными ценностями, с идеалом “свободной личности”. Вебер: “Шансы на “демократию” и “индивидуализм” были бы невелики, если бы мы положились на закономерное действие материальных интересов. Потому что материальные интересы явно ведут общество в противоположном направлении... Развитие экономики ведет к возрастанию несвободы” (с.81-82 скрипта).

Стало быть, судьба свободы находится в руках тех, кто ценит ее ради нее самой. Свобода не сулит им никакой материальной выгоды. Они вообще хотят свободы не столько для себя, сколько для других. Такое сугубо “партийное” идеалистическое  свободолюбие возможно в принципе где угодно. Но, как Веберу кажется, для России оно особенно органично, поскольку в этой стране, похоже, не признают ничего “этически нейтрального”. В качестве одного из источников (или симптомов) такого настроения Вебер называет веру в “этически-религиозное своеобразие миссии русского народа в стиле В.Соловьева” (с.15 скрипта). Исход борьбы зависит от воли и численности этой группы. С ней связаны надежды на то, что Россия станет независимым очагом свободы, и история, таким образом, в известном смысле повторится. Но это всего лишь надежда, и, похоже, Вебер в целом не очень высоко оценивал шансы на такой сценарий, хотя в его работах разбросаны замечания на этот счет, которые можно толковать по-разному. Как современный футбольный болельщик, он “болел” за свою команду и в то же время трезво оценивал ее реальные возможности. Кажется очевидным, что его скептицизм оправдался. Или мы вслед за большевиками должны придавать какой-то особо изощренный смысл словам “свобода личности”. Борьба за свободу в России закончилась полной катастрофой. Остается понять: произошло это потому, что воля и сила убежденности “носителей свободы” все-таки оказались недостаточны, или потому, что большевики запутали и себя и всех вообще в “паутине берлинской диалектики”(как выражался Генрих Гейне).

Здесь, однако, интересно вспомнить, что нечто подобное о “позднем капитализме” мы уже слышали. А именно в “марксистско-ленинском учении” о государственно-монополистическом капитализме (ГМК). Советское обществоведение всегда настаивало на том, что есть огромная разница между “молодым” капитализмом и “старым” капитализмом. Марксисты коминтерновской школы видели в молодом капитализме агента революции, а в старомагента контрреволюции. В особенности в периферийной зоне капитализма и в колониях. Политические импликации этой концепции оказались поистине судьбоносны. Это было, ни много ни мало, учение Ленина о перерастании буржуазной революции в пролетарскую, а также доктрина поддержки национально-освободительных движений в колониях. Государственно-монополистический капитал, гласила коминтерновская теория, повсюду в мире заключает unholy allience (неправедный союз) с силами реакции, т.е. с помещиками, попами и князьямиэмирами-вождями-царями с тем, чтобы обеспечить себе господство и сверхприбыль. Учение о ГМК, насколько нам известно, никогда не подвергалось серьезной критике. В Советском Союзе делать это было запрещено. За пределами марксизма тема не пользовалась большим вниманием, и ее основные элементы, видимо, списывались на счет советской пропаганды, призванной оправдать “экспорт революции”. А троцкистам как раз по этому сюжету нечего было возразить московскому истеблишменту.

Между прочим, независимая “левая” мысль на Западе еще сравнительно недавно вдохновлялась теорией ГМК, которая повлияла на  так называемый “мир-системный анализ”, уже прошедший свой пик на Западе, но, кажется, как раз теперь набирающий авторитет в России. Было бы, конечно, полемической неосторожностью считать, что марксистская теория ГМК и веберовская теория позднего бюрократически сверхрационализированного капитализма тождественны. Но между ними есть интересные совпадения, и они взаимно дополняют друг друга. Все это покажется еще более интересным, если мы вспомним, что граница между государственно-монополистическим капитализмом и государственным социализмом (если существует какой-нибудь другой социализм, кроме государственного) довольно размыта, чтобы не сказать условна. Поэтому, например, критики советского общества слева отказывались считать его социалистическим и называли крайней формой ГМК. А миссис Тэтчер, находившаяся, если можно так выразиться, на крайне правом фланге тэтчеризма,   т. е. правее самой себя, была убеждена, что борется с социализмом в Англии. Благодаря этому типологическому  (по меньшей мере, в морфологическом плане) сходству, ГМК и социализм сравнительно легко переходят друг в друга. Возможно, это было одной из причин, по которой в России на смену царизму пришел сталинизм. И то же самое соображение позволяет предположить, что если советское общество и не было, как уверяли троцкисты, государственно-монополистическим капитализмом, то оно им стало в ходе того, что мы продолжаем называть “перестройкой”. Нетрудно сообразить, как актуально в связи с этим звучит Вебер, когда он говорит о несовпадении “тенденции материального развития” и “дела свободы”. Нам кажется, что в чисто педагогическом плане именно эти его соображения наиболее интересны для современного русского общества. А то, что они нашли себе место именно в русских штудиях Вебера, выглядит более чем любопытно.

К этому сюжету примыкает другой — бюрократическая рационализация царского режима — так Вебер диагностирует исход первой фазы политического процесса, начавшегося в 1905 г. Эта модификация царизма, как он считает, обнаруживается уже ко времени роспуска Первой Думы (июль 1905 г.). Вебер даже указывает точную дату: “Указ от 21 октября 1905 г. означал просто исчезновение последних признаков самодержавия в старом смысле и установление власти модернизированной бюрократии. Возник “Совет министров” во главе с председателем”(№27, с.34). По мнению Вебера, противостояние Двора и Думы привело к тому, что проиграли они оба. А выиграла бюрократия. Суть системы, которую Вебер называет “псевдоконституционной”, заключается в том, что царь отказывается от полного контроля над обществом, но в пользу лишь бюрократического аппарата. Вебер: “Царь оказывается беззащитным перед лицом бюрократии, хотя в отдельных случаях он может решиться на вмешательство. Но в принципе он был исключен из служебной процедуры, и, по самому ее существу, его вмешательство было обречено на бессистемность” (№27, с.35). Русская система, как скептически замечает Вебер, лишается своего важного элемента, ничего не приобретя взамен. Вебер сожалеет о таком перераспределении функции господства не только в силу своих симпатий к ценностям либерализма, парламенту и вообще гражданскому обществу. Он сожалеет и о судьбе Короны. Хотя Вебер не жалеет яда, говоря о политическом дилетантизме и тщеславии русской (и прусской) Короны, он расценивает ее как необходимый элемент структуры власти.  Особенно в России, где сильна народная традиция (он очень часто ссылается на нее) веры в царя как последнюю защиту народа от бар и чиновников. Такое усечение пирамиды власти не может остаться без последствий. Корона, по мнению Вебера, с этой минуты втягивается в мелочные мстительные интриги, направленные на других агентов господства в обществе, лишь усугубляя ситуацию и погружая общество все глубже в болото. Противостояние народа и бюрократической власти становится абсолютным, а бюрократическая власть получает поддержку от финансового капитала. Вебер: “Крупный капитал и банки были единственными, помимо самого чиновничества, кто был заинтересован в господстве бюрократии под прикрытием псевдоконституционализма, при условии, что им дадут возможность бесконтрольно делать деньги и ликвидируют “зубатовщину” (№27, с.36).

Все было бы еще ничего, если бы откуда-то  исходили позитивные импульсы. Но оказывается, что им исходить неоткуда. “Техника современной революции”, пишет Вебер, такова, что все силы политических партий уходят на “тактические маневры”. Не остается ни сил, ни времени на разработку серьезных программ. И блокируется появление на политической сцене крупных политических фигур. Вебер: “...у обеих сторон конфликта нет “большого вождя”, который придал бы движению патетическое звучание, способное увлечь, так сказать, “посторонних”. Ни прекрасный политический публицист, ни эксперт по социально-политическим проблемам не могут быть “вождями”. Не годитсся для этого и практик-революционер, пусть и самый решительный” (№27, с.54). Тут нужны сильный характер и неукротимая энергия. Либо революционная энергия, либо административно-преобразовательная. И Вебер, как видим,  почти сетует, что ни на той, ни на другой стороне крупной личности нет.

Обращение к теме “сильной личности” в контексте представлений Вебера о “трех типах легитимного господства” отнюдь не случайно. Там, где не срабатывают ни легальная власть, ни традиционная, возникает вакуум, освобождающий место для харизмы. Российская ситуация именно такова: она взывает к харизме, а ее нет.

Но сразу же после того как Вебер все это написал, харизматическая личность как будто появляется. Это Столыпин. Причем он появляется из среды, которая, как казалось Веберу, неспособна такую личность выдвинуть, а именно из бюрократии. Здесь те, кто недолюбливает Вебера, могут назвать его “лжепророком”. Впрочем, даже если и можно его упрекнуть в недостатке воображения, мы должны быть благодарны Веберу, потому что его терминология, если ее приложить к конкретному “случаю Столыпина”, позволяет нам обнаружить одну из сторон процесса политических изменений в России. Кроме того, существуют еще две аналитические возможности. Во-первых, не следует забывать, что ситуация в конечном счете все-таки отторгла Столыпина, и на правой стороне политической сцены возобладали персонажи горемыкинского типа. Во-вторых, строго говоря, остается открытым вопрос, был ли Столыпин на самом деле “харизматической личностью” в строгом веберовском смысле этого понятия. Наверное, все-таки был, но тут есть тонкости, и их обсуждение тоже может расширить наши представления о содержании новейшей русской истории, а также и о самой харизме.

Замечание Вебера о “лидере” позволяет спросить: а не попадался ли этот пассаж на глаза Ленину и не повлиял ли он на “Учение о партии как передовом отряде”.

Наконец, замечание Вебера насчет “практического революционера” выглядит (как мы видим задним числом) приглашением вступить на сцену самому Ленину. Совпадение тут настолько разительно, что сразу же возникает соблазн задать вопрос: а не читал ли Ленин все эти рассуждения и не был ли ими надоумлен? О Вебере Ленин знал: в характерном для него снисходительно-раздраженном стиле он бранил немецкого профессора за то, что тот не одобрил декабрьское восстание в Москве. Встречается упоминание о Вебере и у Бухарина (как свидетельство особой интеллигентности Бухарина его приводит Стивен Коэн). Наконец, эта работа Вебера появилась по-русски еще в 1906 г. Этого всего, конечно, мало, чтобы утверждать, будто большевики серьезно и внимательно штудировали Вебера. С другой стороны, вряд ли можно ожидать от большевиков откровенности относительно источников своего вдохновения. Все же из-за отсутствия серьезной документации это предположение повисает в воздухе. Очевидно, Вебер все-таки чувствовал, что в воздухе висит “харизма”, хотя и в случае Ленина возможны сомнения в типологической чистоте или, если угодно, подлинности его харизмы.

И все же предвидел Вебер появление харизматического революционного вождя или, скажем, “харизматической группы” в России или рекомендовал его?  Теоретики-таки имеют отношение к тому, что делают политики. Суть дела хорошо выразил Кейнс: “Не говорите мне о бизнесменах, не знающих никаких теорий. За спиной каждого экономического агента стоит какой-нибудь покойный теоретик-экономист”. Рассуждения Вебера о “харизме” в преддверии революций в Германии и России, а затем и во всем мире не случайный и изолированный товар на ярмарке учености. Здесь речь идет об одном из самых жгучих сюжетов как российской, так и всемирной новейшей истории.

Мы, кажется, ушли “по касательной” довольно далеко от темы “бюрократической рационализации” царизма. Таков, напомним, был, согласно Веберу, промежуточный итог первой фазы революционного процесса в России. Возникшую неустойчивую систему Вебер называет “псевдоконституционной”. Этот термин фигурирует в названии второго эссе Вебера, отличающегося оценочным и полемическим характером, чего Вебер совершенно не скрывает. Его вторая работа о России имеет резко критический тон. Нетрудно увидеть, что Вебер вносит свой вклад в спор, до сих пор сохранивший огромное политическое значение для российской общественности. Считать ли этот спор также и академическим — зависит от того, насколько возможно в принципе его объективное решение. Это могло бы быть предметом академической, в частности, наверное, философско-методологической, дискуссии. Но так или иначе, о чем же все-таки спор?

Существуют две оценки предреволюционной эпохи в России. Согласно одной из них, Россия медленно, но верно, со срывами, остановками и отступлениями, но неуклонно шла по пути эмансипации в западноевропейском (собственно, в английском) духе и своевременно (или несколько позже) прибыла бы куда надо, если бы не большевистская банда, захватившая самолет и угнавшая его к черту на рога. Россия, согласно этой версии, свернула со “столбовой дороги цивилизации”, и теперь надо на нее возвращаться.

Другая версия настаивает на том, что российская история шла роковым образом в направлении советского режима, и другой дороги у нее не было. Момент начала движения в этом направлении можно исчислять по-разному. Либо оно началось в 1905 г., либо в 1881 г. (год убийства Александра II), либо в декабре 1825 г., либо в эпоху Петра Великого, либо в эпоху Ивана Великого (он же Грозный), либо от Ивана Калиты... Но так или иначе, альтернативных вариантов новейшей истории у России не было. Эта версия существует и в цинично-пессимистическом варианте (“Россия проклята Богом”), и в гордо-оптимистическом (“У России собственная стать”). Лишь совсем недавно удалось предложить нейтрально-описательный и терминологически современный вариант этой версии (речь идет о концепции «Русской системы» А.Фурсова и Ю.Пивоварова). Существует еще и официальная советская трактовка российской истории, содержащая элементы обеих версий. Может быть, есть теперь смысл взглянуть на нее с такой точки зрения. Но это выходит за рамки данного очерка.

Итак, налицо классическая коллизия. Те, кто считает, что спектакль был успешным, указывают на то, что театр был наполовину полон. А те, кто думает, что спектакль провалился, напоминают, что театр был наполовину пуст. Разумеется, в России были элементы гражданского общества, или правового общества, были элементы конституционной системы власти, но достигли ли они той критической массы, которая делала бы развитие по западноевропейскому (точнее английскому) образцу необратимым? По Максу Веберу, как будто бы нет. Ну что ж, история это вроде бы подтвердила. Теперь  есть смысл рассуждать только о том, насколько “английский” вариант возможен в России теперь.

Еще кое-что о “бюрократии”. В ХХ в. бюрократия оказалась самым жизнестойким элементом российского общества. Согласно Веберу, она пережила царя, а мы могли бы добавить, что она пережила и Ленина, и Сталина, и Хрущева, и даже выдвинула своего человека на роль демиурга советского общества. В русских очерках Вебера российская бюрократия выглядит в высшей степени непрезентабельно. Она — злодей русской истории. Даже еще более страшный, чем Корона. Вебер не жалеет черной краски, говоря об ее эгоизме, властолюбии, корысти, “азиатском коварстве” и так далее. Диатрибы, достойные пера Сухово-Кобылина. По контрасту с бюрократией земство — это воплощение всех добродетелей. Земство, говорит Вебер, развеяло миф о неспособности русских к самоуправлению. Все действительные достижения в модернизации русского общества — это заслуга земства. И наконец, именно в земской среде зародился либерализм, которому Вебер столь безоговорочно симпатизирует. Этот либерализм, все время подчеркивает Вебер, абсолютно идеалистичен, т.е. не соответствует материальным интересам того социального слоя, который в русских условиях оказывается его носителем. Вебер называет этот слой “идеологическим джентри” и восторгается его самопожертвованием, потому что Веберу кажется, что он защищает дело свободы вопреки своим материальным интересам. Он проиграет даже в случае своей победы.

Напротив, действия бюрократии находятся в полном соответствии с ее материальными интересами. Причем ее материальные интересы состоят не в сохранении собственности, а в сохранении функции контроля над обществом. При этом для бюрократической среды характерен тип прагматического деятеля, увлеченного, как выражается Вебер, “романтикой дела”. Той же “романтикой дела” движимы многие революционеры. Заметим, что эта пресловутая “романтика дела” вдохновляет в России не предпринимательскую активность, как в западноевропейских очагах протестантского капитализма, а бюрократическую или революционную. Это государственный истеблишмент и государственный антиистеблишмент (курсив мой, — А.К.). Их противостояние и определяет содержание борьбы за власть в российском обществе. При этом обнаруживаются два важных элемента общественной жизни. Об одном из них говорится напрямую в следующем пассаже, который, можно думать, окажется в будущем самым популярным при ссылках на русские штудии Вебера.

Итак, Вебер: “...романтический прагматизм социалистически-революционной интеллигенции... близок, несмотря на протесты его представителей, к “государственному социализму”, и от него очень короткий путь ведет в авторитарно-реакционный лагерь. Быстрое превращение крайне радикальных студентов в крайне “авторитарных” чиновников... не обязательно объясняется их личными врожденными свойствами и заниженным стремлением заработать себе на кусок хлеба. Не случайно имеет место и обратное превращение: убежденные, казалось бы, сторонники прагматического бюрократического рационализма в духе Плеве и Победоносцева превращаются в радикальных социалистов-революционеров. Прагматический рационализм этого направления в принципе есть как раз тот образ мышления, которому свойственно страстное стремление к “делу” в духе абсолютной социально-этической нормы. Аграрный коммунизм оказывается идеальной почвой, на которой происходит постоянное качание между идеей “творческого акта” “сверху” и “снизу”, между реакционной и революционной романтикой” (с.63 скрипта). Как видим, подчеркивается культурная общность противоборствующих сил. Нельзя сказать, что на “перекрестный обмен кадрами” между реакцией и революцией историки и романисты (особенно последние — ведь речь идет о человеческих характерах) не обращали внимания. Но у Вебера — обобщение, в котором, кстати, сходятся все его подозрения относительно “бюрократии”, “революции”, “аграрного коммунизма” и некоторые другие представления.

Еще один аспект представлений Вебера о социальном макроконфликте в российском обществе трудно проиллюстрировать прямой цитатой. Вебер не высказывался на этот счет так уж прямо, но вот что усматривают в двух русских эссе Вебера авторы чуть ли не единственной американской рецензии на немецкую публикацию 1990 г.[19].  Нам кажется, что их прочтение Вебера в данном случае адекватно. Согласно этому прочтению, отношения между властью и другими элементами политической системы в России Вебер характеризует следующим образом: “...власть не подлежит (beholden) никакой особой группе исключительно. Наоборот, все группы подлежат власти. Поэтому борьба в обществе идет не за землю или иную собственность, а за власть”. Иными словами, власть в России — единственная реальная субстанция, которой имеет смысл обладать (курсив мой. —  А.К.), поскольку обладать больше нечем. Русским историкам, надо полагать, хорошо известны факты, иллюстрирующие эту формулу. Но вряд ли кому-нибудь из них могло прийти в голову написать такой пассаж. Вебер: “Со своей стороны власть в течение столетий и в последнее время делала все возможное, чтобы еще больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти (искоренявшей, кстати, частное право на всякое другое “нажитое” добро), было глубоко укоренено исторически еще в московском государстве, точно так же как и община. Остается дискуссионным, следует ли приписать их происхождение исключительно московскому податному порядку или glebae adscriptio (уложение о прикреплении к земле), но это не так уж важно...” (с. 62 скрипта).

Далее следуют уточнения и иллюстрации, но мы обрываем цитату здесь, поскольку суть дела она вполне отражает. Идею “власти как единственной реальной субстанции российской общественности” недавно настойчиво и подробно развивали в своей книге А.Фурсов и Ю.Пивоваров. В их книге, кажется, впервые последовательно концептуализированы разнообразные “полунаучные слухи” на этот счет, весьма популярные в русской литературе и еще более популярные, как, вероятно, заметил бы Вебер, “среди наблюдательных и заслуживающих доверия иностранцев”. Аналитические возможности этой концпеции подлежат теперь проверке. Пока мы хотели бы сделать в этой связи лишь одно попутное замечание. Эта концепция позволяет совершенно по-иному оценить мотивы действующих лиц общественного конфликта в России. Участники войны (на макроуровне) и конкуренции (на микроуровне) за власть движимы не личным властолюбием, в чем их обычно обвиняют в терминах обыденного сознания проигравшие войну или конкуренцию, а тем обстоятельством, что других ставок попросту нет, бороться друг с другом больше не за что. В разгар перестройки многие надеялись, что с таким положением в России будет покончено. Насколько нам известно, теперь в России есть много пессимистов, отрицающих (даже очень решительно) что это действительно произошло или даже, что этому суждено произойти ввиду нынешних тенденций. Поживем — увидим.

И наконец, мы остановимся на чисто прогностической стороне русских эссе Вебера. Во-первых, Вебер считал, что старый режим, даже в его модифицированном виде, не сможет контролировать ситуацию: “Кажется, совершенно исключено, что этот режим сумеет найти какой-то путь к долговременному успокоению страны: она сама должна себя вытаскивать за волосы из болота — и она должна захотеть это сделать”(№27, с.52). При этом следует ожидать поправения многих до сих пор либерально настроенных групп: “После подавления декабрьского восстания и под впечатлением крестьянских беспорядков реакционные настроения стали перекидываться от бюрократии в “общество”, т.е. прежде всего в земства...Это хороший пример того, как реальные условия влияют на идеологию имущего класса; он также показывает, как гуманитарные идеалы вступают в конфликт с экономическими интересами и в какой мере они могут при этом устоять”(№27, с.46). Между тем возврат в прошлое невозможен: ”Нельзя держать свободу перед носом у целой нации, а когда она потянется к ней, спрятать ее за спину; нация не ребенок, а свобода не игрушка — такая игра не пройдет” (№27, с.32). Крах старого режима на фоне усиления “коммунистических настроений”, таким образом, неизбежен: “Это может привести к чему-то совершенно небывалому, но к чему именно — предвидеть невозможно” (№27, с.44). Похоже, что все так и было. Тут вроде бы не о чем спорить. Можно только спросить себя теперь, много ли аналитиков того времени видели предстоящее развитие подобным образом. Кажется, что с прогнозами Вебера перекликается обращение к царю Трубецкого. Вероятно, найдется кое-что еще. Но вряд ли много. Дело ведь было не в том, чтобы иметь мрачные предощущения относительно ближайшего будущего в России, а в том, чтобы представлять себе хотя бы некоторые структурные детали сценария.

Мы наметили лишь самые важные, на наш взгляд, сюжеты, оживающие при чтении русских эссе Вебера. Это темы, вокруг которых они строятся. Сюда можно было бы добавить с дюжину более частных сюжетов. Например (более или менее наугад), о роли “теории” в российской общественной жизни, о вражде между либералами и радикалами, о распаде империи на “ведомственные сатрапии”, о роли войны в будущей революции, о роли иностранных кредитов в исторической трансформации России. Интерес представляют замечания Вебера о различных партиях и отношениях между ними, а также об отношениях между институциональными корпорациями, в частности о борьбе между бюрократией и земством. Чрезвычайно интересно, как Вебер встает на сторону Думы и защищает ее от упреков в неконструктивности и бездеятельности. И так далее. Мы не касались этих тем. Углубление в эти темы, как, впрочем, и в те, которых мы коснулись подробнее, привело бы к тому, что наше предисловие разрослось бы до противопоказанных жанру размеров. На эти темы могут быть написаны десятки работ. Будем надеяться, что новая история Русской Революции сможет извлечь пользу из наблюдений и обобщений Макса Вебера.

И еще. Мы должны сделать несколько замечаний, неизбежных во всяком предисловии. Переводчик начал эту работу в 1986 г., когда еще не было нового немецкого издания в Gesamtausgabe. Затем, однако, работу пришлось прервать. Когда работа возобновилась в 1996 г., уже появилось новое немецкое издание работ Вебера и даже английский перевод (1995). Текст Вебера в новом издании оставлен без изменений. Но оба новейших издания снабжены прекрасными примечаниями, разъясняющими некоторые реалии и аллюзии в эссе Вебера. Мы не воспользовались этими примечаниями в русском издании просто потому, что на это потребовались бы еще дополнительное время и усилия. Кроме того, одних немецких и английских примечаний мало; нужны еще и русские. А значит и еще время, и чья-то помощь. После некоторых колебаний мы решили пока предложить русскому читателю только, что называется, “голый” текст Вебера в надежде, что несколько позже удастся раздобыть средства на еще одну публикацию со всем должным аппаратом и некоторыми сопутствующими материалами. Например, было бы полезно дополнить русские штудии Вебера несколькими большими фрагментами из предисловий к немецкому изданию 1990 г. и англо-американскому 1995 г.

Решение сохранить в русском переводе полный и неизмененный текст Вебера было принято после некоторых размышлений. Во-первых, мы решили, что почти через 100 лет текст классика приобрел фактически статус литературного памятника, даже независимо от его содержательной ценности для нас. Это уже музейная вещь. Во-вторых, редактирование и упрощение текста Вебера — дело рискованное. Раздражающе педантичные перечни деталей перемешаны с острыми и важными наблюдениями и суждениями. И читателю, конечно, бросится в глаза необычная, даже уродливая, пропорция между основным текстом и подстрочными примечаниями. Примечания по большей части содержат иллюстративные детали, но не только. Как заметил один из новейших критиков Вебера Малькольм Маккиннон, Вебер имел фатальную склонность прятать важные вещи в примечаниях. Маккиннон, весьма неблагожелательный к Веберу, даже настаивает, что Вебер делал это вполне умышленно в целях манипуляции. И это, конечно, не исключено. Но скорее все-таки Вебер просто не хотел отклоняться в сторону от своей магистральной мысли.

Как замечает другой резкий критик Вебера Станислав Андрески, мэтра  одолевало такое множество идей, и он так торопился, что ему просто было некогда приводить все это в должный порядок. И подстрочные примечания превращались в склад мыслей, которые ему было жалко бросать, но и разрабатывать их подробнее он не собирался. Конечно, примечания к русским штудиям Вебера менее  богаты идеями, чем примечания к “Протестантской этике”, но и в них можно найти немало интересного. Что же касается обильных деталей русской политической жизни начала века, то здесь надо иметь в виду вот что. С одной стороны, для специалистов по русской истории они, вероятно, дадут мало такого, чего бы они сами не знали. С другой стороны, по сравнению даже с гораздо более поздними монографиями по Русской Революции фундированность эссе Вебера и сейчас производит сильное впечатление. Кроме того, выбор детальных иллюстраций вполне характерен и, разумеется, делает более рельефными те основные темы, о которых мы говорили выше. Заметим, что более поздние общие очерки русской революции в основном наполнены деталями о беспорядках. Скорее всего, в этом выразилось влияние на всю историографию русской революции официальной советской историографии. Пионерская работа Вебера представляет собой яркий контраст этой традиции. Одним словом, было бы грешно опустить в русском издании иллюстративные примечания лишь на том не слишком надежном основании, что все это, может быть, было нужно для немцев, а мы и без них все это знаем.

Точно так же мы сохранили образцы Вебера, хотя очень часто неестественно длинные и не очень объяснимые. Наконец, мы восстановили оригинальный текст цитируемых Вебером русских документов лишь в тех случаях, когда документ очень важен, цитата длинна и когда могли возникнуть искажения смысла. На проверку всех цитат понадобился бы еще год. 

И в заключение мы должны поблагодарить тех, кто оказал переводчику моральную поддержку в трудных условиях почти полного паралича русской общественной мысли. Это покойный А.Д.Синявский и М.В.Розанова, опубликовавшие предварительный перевод сокращенных версий двух работ Вебера в 1988 г. в своем журнале “Синтаксис” (Париж) и В.А.Чалидзе, поместивший мою обзорную статью “Начало русской революции: версия Макса Вебера” в своем журнале “СССР: внутренние противоречия”. При всем несколько самодеятельном характере этих публикаций (думать о чем-либо другом в то время было попросту недосуг) приятно сознавать, что русские штудии Макса Вебера появились на русском языке все-таки раньше, чем на английском (хотя, как это ни забавно, значительно позже, чем на японском), и приличия, таким образом, соблюдены. Теперь Вебер находит пристанище в московском журнале “Рубежи” и в издании нового Института Русской Истории РГГУ. Будем надеяться, что русская общественная мысль извлечет из его русских работ некоторую пользу.

Первая публикация: «Русский исторический журнал»(РГГУ) , 1998, № 1.

Примечания