1990

Александр КУСТАРЕВ

Начало русской революции: версия Макса Вебера


Перед тем как излагать взгляд Макса Вебера на русскую революцию, надо сделать некоторые предварительные замечания.

Во-первых, касательно работ Вебера, о которых пойдёт речь. Это две большие работы, почти книги. Впервые они были опубликованы в XXI и XXIII томах журнала "Archiv fuer Sozialwissenschaft und Sozialpolitik" (1906 г.). Позднее резюме этих работ общим объёмом около 80 страниц публиковались в сборнике Вебера "Gesammelte politische Schriften". Последнее, третье издание этого посмертного сборника вышло в 1971 году.

Русский перевод этих двух сокращённых версий (с незначительными дополнительными сокращениями) был опубликован в журнале "Синтаксис" (№ 22 и № 23б 1988 г. и 1989 г.)

Во-вторых, автор приносит извинения за то, что не сопровождает эту работу общими сведениями о первой русской революции и о Вебере. Такие вещи полагалось бы сделать для удобства читателя, но по техническим причинам автор перелагает эту часть работы на самого читателя или надеется на того читателя, который в этом вообще не нуждается.

***
Интерес Вебера к России был глубоким и постоянным, начиная с 1904 года. Когда началась первая русская революция, он стремительно освоил русский язык (говорят, за две недели), достаточно, чтобы читать русские газеты.

Вебер поддерживал тесные связи с русскими либеральными демократами, в частности с такими крупными фигурами как Струве и Кистяковский. Леонард Шапиро, который знал о работах Вебера на тему русской революции, но, судя по всему, игнорировал их, считал, что взгляды Вебера были предвзятыми; они, дескать, сложились под влиянием его русских друзей.

На мой взгляд, это замечание Шапиро вполне наивно. Само по себе оно представляет значительный интерес с точки зрения интерпретации западных взглядов на русскую революцию, но эту тему я оставляю в стороне.

Тем не менее, имеет смысл заметить, что взгляды Вебера, судя по всему, не были приняты во внимание западными исследователями русской истории ХХ века. Я не занимался специальными изысканиями на этот счёт, но после некоторого выборочного чтения я, во всяком случае, никаких следов Вебера не заметил.

Вероятно, теперь об этом приходится сожалеть. Взгляды Вебера безусловно заслуживали того, чтобы на них обратили внимание. Дело даже не только в том, что Вебер уже давно превратился в источник идей для всех. Можно предполагать, что русские исследования Вебера имеют прямое отношение к формированию его наиболее значительных концепций.

Любопытно, что работы о России Вебер писал в самом начале своей "второй" творческой жизни. Перед этим тяжёлое нервное заболевание вывело его из строя, и несколько лет он провёл пассивно. Выход Вебера из личного кризиса и первая русская революция совпали по времени. Так что Вебер приступил к анализу первой русской революции не с готовым аналитическим аппаратом. Есть основания полагать, что многие его идеи приобрели более или менее определённый вид в процессе чтения и обдумывания русских газет. Так что русская тема, возможно, в творчестве Вебера была не побочной, а ключевой.

Это, разумеется, всего лишь предположение, более интересное для тех, кого больше интересует сам Вебер, чем русская революция. Но и для последних это небезынтересно, так как подчёркивает значение взглядов Вебера для интерпретации новейшей русской истории. Взглядов, которыми, повторяю, по всей видимости, до сих пор пренебрегали.

Это тем более выглядит неестественным, что в общине социологов русские штудии Вебера пользуются заметной популярностью.

Они оказали, судя по всему влияние, на ту интерпретацию Вебера, которую предложили американцам Райт Миллз и Ганс Герт в предисловии к одной из первых антологий Вебера на английском языке.

Или Дэвид Битэм, например, цитирует именно работы Вебера о России в книге, специально посвящённой влиянию Вебера на современные политические теории.

***
Обе работы Вебера о первой русской революции написаны как аналитические хроники. Они выглядят как репортажи с места событий, сделанные, однако, без расчёта на публикацию в газетах.

Эти хроники богаты идеями. Некоторые из этих идей проходят через обе работы от начала до конца; другие возникают по ходу дела в виде комментариев к отдельным событиям или текущим ситуациям. Некоторые из этих "аналитических рефлексий" затем, видимо, развились в более определённые идеи в позднейших работах Вебера. Но здесь имеет смысл заняться только важнейшими, "сквозными" и релевантными для русской истории темами русских работ Вебера.

***
Общий тон этих тем - пессимистический. Вебер не видит перспектив для буржуазной демократии в России.

Он выражает известную надежду в нескольких местах. Но это скорее даже не надежда, а благопожелание.

Эта комбинация пессимизма и пожелания успеха не должна показаться сидением на двух стульях, если принять во внимание особый род веберовского либерализма (если его можно считать либералом вообще). Как либерал особого рода, Вебер верил в безусловную ценность свободы, но не верил, что идеал свободы осуществится.

Согласно Веберу, русский конституционализм, возникший как будто бы с Октябрьским манифестом, на самом деле псевдоконституционализм - подделка. Это не шаг в сторону правового, конституционного общества, а ловушка, тупик. У буржуазной демократии в России, полагал Вебер, нет шансов.

Русское общество в начале ХХ века, думал Вебер, находилось в "заколдованном кругу", в целой серии "заколдованных кругов". Вебер демонстрирует это, обсуждая главным образом программу и политическую практику кадетов по поводу избирательной системы.

Партия кадетов была в тот момент, вероятно, самой популярной в русском обществе: во всяком случае, она оказалась наиболее представленной в первой и второй Думе.

Вебер считает, что она выросла прямо из земского движения. Земство Вебер считает самым блестящим и благородным движением в русской политической истории. Именно оно, кажется Веберу, было носителем и генератором идей либеральной демократии России в течение сорока лет, со времени своего возникновения в 60-х годах XIX века. Оно, как пишет Вебер, разрушило миф, что русские неспособны к самоуправлению.

Но, к сожалению, продолжает Вебер, Земство как институт оказалось в начале ХХ века под возрастающим давлением центральной бюрократии и стало превращаться в органы местной администрации. Вебер полагает, что вражда между Земством и Центральным правительством - ключевая конфликтная ситуация предреволюционного русского общества.

Партия кадетов сделала вопрос о всеобщем избирательном праве центральным пунктом своего проекта конституции и предвыборной кампании. Было ли это политическое решение мудрым, спрашивает Вебер, в данных обстоятельствах, в данной стране и в данный момент?

Для начала, пишет Вебер, надо посмотреть, как либералы сами аргументируют свой выбор.

Логика кадетов, думает Вебер, такова. Демократы, особенно крайние среди них, оправдывают свой выбор этическими соображениями. Право народа (простого народа) нести ответственность за решения, которые касаются его самого, рассматривается как безусловно справедливое, а справедливость имеет абсолютный приоритет.

Согласно наблюдениям Вебера, такой подход означает полное отрицание "этики успеха", даже в её приложении к политической сфере. Этот подход вдохновлён, как предполагает Вебер (ссылаясь на одного из своих русских корреспондентов) верой В.Соловьёва в этически-религиозную оригинальность политической миссии русского народа. В терминах Вебера это "этически ориентированная демократия", которая не признаёт ценность чего бы то ни было этически нейтрального.

Другой аргумент кадетов, согласно наблюдениям Вебера, основан на убеждении либералов, что народ, получив избирательные права, непременно изъявит - в политическом и культурном смысле - почтение к идеалам свободы.

Эти доктринальные основания подкрепляются примером Болгарии, где реализация всеобщего избирательного права как будто оказалась успешной.

Так требование всеобщего избирательного права обосновывается теми, кто его требует. Так они объясняют другим, а, может быть, и самим себе, почему они требуют всеобщего избирательного права.

Есть, однако, продолжает Вебер, некоторые объективные обстоятельства, в силу которых они не могут требовать ничего другого - у них просто нет выбора.

Немыслимо, чтобы подлинно демократическое движение, пишет Вебер, согласилось бы на какую-то версию ограниченного избирательного права в социально-экономических условиях России того времени. Вебер объясняет почему.

В России, пишет Вебер, в результате капиталистического развития уже возник промышленный пролетариат. В этих условиях ограниченное избирательное право (например, имущественный ценз) исключило бы трудящихся из избирательных списков. Подобное исключение ещё могло бы быть оправдано во времена избирательных реформ в Европе, поскольку там в те времена существовали обширные городские средние слои. Благодаря этому можно было претендовать на то, что в ранних буржуазных демократиях "трудящиеся" всё же получали представительство (при формально-имущественном цензе), несмотря на ограниченное избирательное право.

Невозможно сделать то же самое с чистой совестью в России. Городское среднее сословие исторически в России было очень слабо, и оно стало ещё слабее в результате капиталистического развития последних десятилетий. Ограниченное избирательное право означало бы очевидную и грубую политическую дискриминацию.

Та же логика действует и в отношении крестьянства. Но тут есть и кое-что ещё. Всякие ограничения избирательного права были бы в противоречии с традицией русской крестьянской общины, которая признавала право голоса за каждым землепользователем.

Что произойдёт, спрашивает Вебер, если партия КД откажется от принципа всеобщего избирательного права? Это толкнёт нижние классы общества в лагерь реакции. Правительству уже удавалось натравить рабочий класс и крестьянство на либеральное дворянство и интеллигенцию. И теперь опять уже поползли слухи, что либералы не хотят допустить крестьян в Думу.

Потеря поддержки масс означала бы не только избирательную катастрофу для либералов, но исторически и даже кое-что более важное. Это могло бы означать победу социально-политических сил, чьи намерения хорошо были известны демократам по опыту взаимоотношений между Земством и Центральной бюрократией. Это означало бы окончательное поражение дела демократии, во всяком случае, на обозримое будущее.

Таким образом, без требования всеобщего избирательного права у демократов не было шанса в их борьбе за буржуазную демократию.

Но, спрашивает далее Вебер, каковы их шансы в том случае, если в результате выборов, на которых массы поддержат демократов, демократы победят? Каковы шансы, что крестьянство поддержит всю программу либеральных реформ, включая индивидуальную собственность на землю?

В демократических кругах, отмечает Вебер, лелеют надежду, что политическая реформа будет на руку аграрной и наоборот. Но Вебер не верит в этот магический механизм. Ни из чего не видно, пишет он, что крестьянство симпатизирует идеалу личной свободы в западноевропейском духе. Гораздо больше шансов, что случится прямо противоположное. Потому что весь образ жизни в сельской России определяется институтом полевой общины.

Как правило, институциональный порядок общины рассматривается как основное препятствие экономической мобильности. Вебер подчёркивает не столько значение самого институционального порядка, сколько влияние традиционной общинной идеологии, которую он называет "архаическим аграрным коммунизмом". И не просто как таковой, но в особых условиях высокой экономической мобильности в сочетании с острым земельным голодом, когда огромное количество хозяйств находится буквально на грани существования.

Русская крестьянская община, пишет Вебер, как институт деградирует. Её главный элемент - земельный передел существует в основном на бумаге. Когда он действительно имеет место, он отлично уживается с самой разнузданной эксплуатацией слабых. Естественная реакция на это - радикализм масс.

И что важнее всего, настойчиво подчёркивает Вебер, так это то, что коммунистический радикализм возникает именно там, где экономические и человеческие условия существования крестьянства лучше всего (в среднем), то есть где понятия "состоятельность" и "бедность" становятся бытовой реальностью, а это происходит там, где повинности крестьян меньше всего, а земли у них больше всего.

Логика тут весьма проста. Разумеется, там, где повинности (натуральные или денежные) превышают доходы, земельная собственность всё ещё рассматривается как бремя. Там же, где доходы больше, чем повинности, массы больше заинтересованы в переделе.

Таким образом, тот, кто собирается решать аграрную проблему, должен выбирать: или он развязывает социальное расслоение в деревне, оставляет людей голодать и фактически создаёт условия для бунта; или не трогает общину и обрекает деревню на застой.

Создание в деревне сильного мелкобуржуазного уклада представлялось Веберу благой конечной целью, но он предупреждал, что по ходу дела это приведёт к резкому экономическому упадку на пару десятилетий и к росту политического радикализма (Мы можем лишь добавить, что так и произошло после того, как Столыпин рискнул и начал свою аграрную реформу).

Согласно Веберу, особенность России заключается в том, что в ней по мере капиталистического развития и роста цен на землю идеи архаического аграрного коммунизма будут распространяться наряду с идеями современного социализма. (Теперь, глядя назад, мы можем, пожалуй, сказать, что так и вышло. Обе идеологии конкурировали друг с другом как в обыденном сознании, так и в его партийном варианте. Но они также и смешивались друг с другом, приводя к возникновению оригинальных доктрин - вполне эклектических в объективном плане и вполне органично-синтетических в субъективном плане).

Путь русского социально-реформистского движения, заключает Вебер, - это путь самоотрицания. У либеральных демократов нет выбора. По моральным соображениям и в силу демагогического характера Старого режима им приходится настаивать только на всеобщем избирательном праве. Но их собственные идеи могут оказаться влиятельными только при условии цензовой избирательной системы, такой, например, какая была принята в Земстве.

В таком положении, согласно Веберу, находится подлинная буржуазная демократия и поддерживающие её политические силы. Положение Старого режима - Самодержавия - немногим лучше. Ему тоже предстоит выбор, где у него нет выигрыша. Потому что в попытках остановить революцию он вынужден подавлять своих естественных союзников и брататься с экономическими силами, которые в русских условиях несут с собой неотвратимое просвещение и способствуют разложению системы.

Старый режим, по-видимому, отдаёт себе в этом отчёт. Отсюда непоследовательность в его поведении. Например, режим позволил Витте проводить финансовую политику, которая вполне сознательно должна была обеспечить необратимое капиталистическое развитие. Правительство пошло на это просто потому, что нуждалось в займах. Но в то же время правительство упорно пыталось остановить или хотя бы замедлить возникновение политических институтов, правового и административного порядка, которые отвечали бы культуре свободного предпринимательства.

***
Таким образом, две главные политические силы - в ловушке. Вебер, однако, проводит между ними различие. По его мнению, демократы знают, что обречены, и смело смотрят в лицо судьбе, либо не понимают, что происходит. Последнее в какой-то мере естественно для всякой молодой политической силы. Особенно, если эта сила не имеет естественной социальной базы и не может её найти, то есть, как постоянно подчёркивает Вебер, представляет собой чисто идеологическое движение: Вебер называет русских демократов "идеологическим джентри".

Напротив, Старый режим, как перезрелая и клонящаяся к упадку сила, пытается вырваться из ловушки и выжить. Он делает это, комбинируя упрямое сопротивление с политическими манёврами.

Говоря о Старом режиме, Вебер разделяет его на две части - Династию, или Корону (и Двор), и Центральную бюрократию. Это разделение весьма важно, потому что согласно веберову анализу, несмотря на почти полное совпадение интересов, это два разных тела, и исход революции для них различен. По Веберу, бюрократия побеждает, а Династия проигрывает.

Вебер не находит добрых слов ни для Династии, ни для Центральной бюрократии России. Если он характеризует поведение демократов как альтруизм, хотя, быть может, и злокачественный по объективным последствиям, то поведение Династии и Центральной бюрократии он преподносит как зловредный эгоизм. Это эгоистическое поведение, возможно, и спасёт одного из двух "злодеев", но будет иметь катастрофические последствия, окончательно захлопнув в ловушку не только демократические силы, но и общество в целом.

Наблюдения Вебера над поведением Старого режима идут в двух направлениях.

Во-первых, пишет он, Правительство, пойдя на ряд уступок, не сделало главного. Оно не дало гарантий против абсолютного произвола полиции, не отменило административный арест и ссылку и не сделало чиновников ответственными перед независимыми судами.

Далее, во-вторых, Вебер отмечает маниакальную вражду Центральной бюрократии к конкурирующему институту управления - Земству, то есть, в сущности, к значительной части дворянства и интеллигенции, причудливому сплаву двух социальных групп, связанных друг с другом, подчёркивал Вебер, не только общей системой ценностей, но и семейными узами. У этого института были свои институциональные интересы. Вражда между ним и Старым режимом была обоюдной, и в основе её лежала конкуренция за власть (если следовать логике Вебера).

На деле власть в это время была в руках Центральной бюрократии. И она использовала её и злоупотребляла ею, чтобы окончательно подавить своего институционального соперника, результатом чего было возрастающее отчуждение проигрывающей стороны.

Точно так же Старый режим провоцировал отчуждение буржуазии. Буржуазия, за исключением, может быть, крупнейших промышленников и банков, весьма страдала от бюрократического регулирования хозяйственной жизни. Политически она была ущемлена избирательной реформой. Представители её интересов подвергались постоянному унижению в Государственном Совете и были вынуждены покинуть Правительство, причём некоторые из них в результате грязной клеветнической кампании. И, наконец, что, может быть, самое важное, Правительство было совершенно неспособно создать среду, физическую и финансовую, благоприятную для экономической активности. Более того, интриги Правительства дестабилизировали общество политически и социально и уже в силу этого были ущербны для экономики.

Было бы легко назвать подобное поведение "глупым" и "самоубийственным". Но, по мнению Вебера, здесь имело место скорее злонамерение, чем благоглупость. В поведении Старого режима, полагает Вебер, есть некая имманентная рациональность. Подталкивание общества на грань гражданской войны не лишено демагогического расчёта. Власть не хочет умиротворить общество именно потому, что не намерена расставаться со своими прерогативами. Она надеется, что "красный террор" поможет консолидировать основные политические и социальные силы общества вокруг Правительства. Такой расчёт, продолжает Вебер, не обязательно бывает неверен. Но он, пожалуй, может оказаться неверным во время выборов в Думу. Так или иначе, это чрезвычайно рискованная игра, но совсем не слепое самоубийство.

Как бы то ни было, в таком положении общество может некоторое время пребывать при известной видимости стабильности. Этому может помочь система, которую Вебер именует как "псевдоконституционализм". Это понятие он использует в заголовке одной из двух работ и, вероятно, именно оно заставило Леонарда Шапиро подозревать, что Веберу промыли мозги его русские приятели-конфиденты.

Почему Вебер отказался (в 1906 г.) считать, что в России возникает подлинно конституционное общество?

Созыв Первой Думы и создание Совета министров европейского типа могли свидетельствовать о превращении русской автократии в конституционную систему. Но, с точки зрения Вебера, вновь учреждённый Совет министров не был подлинно конституционным. Анализ его функций и методов работы, пишет Вебер (он сделал этот анализ) показывает, что на самом деле произошло: бюрократическая рационализация самодержавия. Это означает, что отныне все политические дела будут решаться профессионалами. При отсутствии самоуправления это означает абсолютную бюрократизацию.

Конечно, продолжает Вебер, у царя больше нет законодательной власти, и его исполнительная власть тоже больше уже не абсолютна. Но Совет министров не ответствен перед парламентом. И это превращает конституционную по видимости систему в нечто совершенно другое. То, что монархия, очевидно, перестала быть абсолютной, не означает, что она стала конституционной. (Эволюция абсолютной монархии, так сказать, возможна не только в сторону увеличения элемента конституционности - такова в данном случае типологическая идея Вебера.)

Но кодификация карикатуры на конституционализм, продолжает Вебер, может иметь последствия, которые окажутся неожиданными для кодификаторов. Хотя это и не конституционализм, это, тем не менее, уступка конституционализму, быть может, не техническая, но, во всяком случае, политическая, что может нанести непоправимый ущерб авторитету Короны. И это ускорит общее разложение системы. Псевдоконституционализм не устраняет конфликт в обществе. Он лишь меняет очертания и направления конфликта.

Корона же становится ещё более деструктивной политической силой, чем тогда, когда она располагала неограниченной властью. Она смертельно ранена и пытается возместить утрату престижа. Она бросает в бой остатки своих прерогатив для того, чтобы отомстить обществу. Преданная и принесённая в жертву собственной бюрократией, Корона, впрочем, продолжает действовать совместно с ней и в её интересах просто потому, что у неё нет выбора.

Корона ещё способна ухудшить ситуацию, но уже не: может её улучшить. В условиях подлинно конституционной системы, говорит Вебер, Корона могла бы быть более положительной и действенной силой. Реальная и обеспеченная конституция могла бы дать монарху возможность господствовать над бюрократией. Теперь же он её заложник. Русская политическая система попросту потеряла свой существенный функциональный элемент без какой-либо компенсации.

C другой стороны, Корона, позволив бюрократии запутать Думу в сеть юридических ограничений, потеряла последний козырь в исторической борьбе за суверенитет. Если бы конституция и парламент были настоящими и если бы при этом все увидели, что парламент не более чем сборище праздных болтунов, то у Короны было бы полное моральное право и политическая возможность распустить Думу к собственной Короны выгоде. Теперь же моральная инициатива на стороне парламента, и теперь парламент может утверждать, что сотрудничество с Короной оказалось невозможно по вине Короны.

Корона скомпрометирована навсегда и фактически вышла из игры. Все её попытки вмешаться в ход событий - это лишь выражение горечи и сознания собственной политической импотенции, реликты династической мегаломании и тщеславия.

***
Итак, по Веберу, обе борющиеся политические силы обречены. Демократы, потому что они, хотя и нашли "своего" избирателя, но это на самом деле чужой избиратель, не их действительная социальная база. Он чужд им культурно и в дальнейшем политическом развитии постарается от них избавиться с тем, чтобы преследовать собственные интересы и идеалы, которые не имеют ничего общего с основными буржуазно-демократическими концепциями субъективной свободы, индивидуальной собственности и индивидуальных прав человека.

Положение Короны прямо противоположно. У неё есть естественная социальная база, но она не хочет или не способна политически опереться на неё.

Это означает, что в будущем, пишет Вебер, главный конфликт развернётся между бюрократией и массами. Массы ещё ждут своего выхода на политическую арену. Но участие бюрократии уже началось; она уже активный агент политического процесса. Более того, в настоящий момент она победитель. Исход первой фазы русской революции - её победа.

***
Ход событий и действия всех участников выглядят как цепь очевидных ошибок и упущенных возможностей. Но эта цепь так длинна, стиль ошибок так характерен, и всякий раз они совершаются с такой неизбежностью, что естественно спросить, в конце концов: а ошибки ли это? Не есть ли всё происходящее вполне логичный процесс?

И если так, то следует рассмотреть особые черты русского общества, его структуры и культуры, поскольку именно они определяли общую логику и все промежуточные, вплоть до октября 1917 года, результаты процесса.

Согласно давнишней и довольно влиятельной традиции, русское общество начала ХХ века рассматривается как не созревшее для буржуазной демократии (в этой традиции обычно пользуются термином просто "демократия"). Некоторые представители этой традиции имеют в виду при этом недостаточное развитие промышленности, слабость буржуазии, отсутствие определённых институтов. Но, как правило, эта традиция настаивает на недостаточной зрелости русской политической культуры или даже шире - русской ментальности вообще. При этом в качестве "недоразвитых" имеются в виду простой народ и (с оговорками разного рода) интеллигенция. (Эта трактовка теперь в высшей степени популярна в социально-философском фольклоре советской столичной салонной интеллигенции).

Вебер предлагал иную и более сложную трактовку. Разумеется, он не сомневался, что русское общество во многих отношениях недостаточно приспособлено (или, если угодно, недостаточно зрело) для воплощения в своей структуре идей буржуазной демократии. Что ещё он мог иметь в виду, когда характеризовал господствующую в среде русского крестьянства идеологию как "архаический аграрный коммунизм"?

Но в том, что касается "зрелости", он не делал исключения для Старого режима. Его он тоже считал недостаточно "зрелым" для перехода к конституционному режиму, а возможно, даже и органически неспособным к этому. Уже этим его трактовка резко отличается от нынешней популярной фольклорной версии, которая склонна полагать, что Старый режим мудро привёл бы Россию к "цивилизованному" гражданскому режиму, если бы ему не помешали злые и неразумные силы наивных и суетливых "либералов" и "тупого", "дикого" народа.

Но его трактовка отличается и ещё в одном отношении, и это отличие представляется гораздо более важным и интересным.

"Слишком рано" - такова популярная формула ностальгической фольклорной историографии русской буржуазной революции. Отдавая известную дань этой формуле, Вебер, однако, более настойчиво подчёркивает, что попытка осуществить в России буржуазную революцию произошла "слишком поздно".

Каким образом подобная оценка могла прийти Веберу в голову? Вот каким. Популярный взгляд на русскую революцию ("слишком рано") основан на сравнении России с Западной Европой как "нормой". Вебер же рассматривает русскую революцию как эпизод в общем процессе модернизации и как событие в цепи других событий. Эти события географически локализованы, и каждое событие меняет условия, в которых происходит следующее в другом месте: создаёт для него иной контекст, в результате чего подлинное содержание следующего эпизода никогда не то же самое, что содержание предыдущего эпизода.

Буржуазно-демократическая модернизация России началась, когда западные общества уже почти закончили модернизацию. Капитализм в России возникал уже в его поздних зрелых формах. Это радикально меняло исторический смысл перестройки русского общества.

Дух русской революции, считает Вебер, резко отличен от духа прошлых революций в западных странах. Русскую революцию, продолжает он, часто сравнивают с французской. На самом деле различия между ними бесчисленны, но достаточно упомянуть одно, чтобы понять, насколько это разные события: сегодня (1906 год) в России понятие "собственность" утратило свой священный ореол даже для представителей буржуазии в либеральном движении. "Собственность" даже не фигурирует среди наиболее лелеемых ценностей.

Эта ценность ("собственность") - парадоксальным образом - прокламируется Старым режимом, хотя и слишком поздно, может быть, с точки зрения его собственных интересов. Таким образом, ценность, бывшая мотором буржуазно-демократических революций в Западной Европе в России ассоциируется с консерватизмом, а в данных политических обстоятельствах даже просто с силами реакции. Такое "перераспределение" ценностей исторически очень многозначительно, и Вебер предлагает несколько вариаций на эту тему.

В частности, он пишет, что в русском обществе оперируют импортированные силы крупного капитала, но при этом оно всё ещё базируется на архаическом аграрном коммунизме. Капитализм индуцирует в обществе радикальные социалистические поползновения ("порождает своего могильщика" - на марксистском жаргоне) и в то же время воздвигает против них организацию ультрасовременного стиля, абсолютно враждебную свободе.

Вторая половина этого описания интересна, потому что она связана с пессимистическим взглядом Вебера на перспективы свободы в зрелом капиталистическом обществе.

Те, кто надеется, пишет Вебер, что материальное развитие приведёт нас в царство свободы, будут глубоко разочарованы. Хотя борьба за свободу должна принимать во внимание материальные условия и реагировать на их изменения, само по себе экономическое развитие ни в коем случае не гарантирует реализации индивидуалистической свободы. Потому что логика интересов ведёт общество в прямо противоположном направлении. Она ведёт к возникновению новых каст. Те, кто опасаются, что обществу угрожает избыток свободы, могут не беспокоиться. История, после всех экспериментов, вызывает к жизни "новый авторитет" и "новую аристократию".

Было бы наивно рассчитывать, продолжает Вебер, что зрелый капитализм - каким он импортирован в Россию и устанавливается в Америке - совместим с демократией и даже со свободой (в каком бы то ни было смысле этого слова). На самом деле вопрос стоит так: каковы шансы свободы и демократии выжить в этих условиях в долгосрочной перспективе?

Шансы эти, по Веберу, зависят от того, насколько сознательно мы сами будем за это бороться. Это окажется возможным, если нация не будет вести себя как стадо баранов. Мы, индивидуалисты, продолжает Вебер, сторонники демократических институтов, идём против течения, против материальных обстоятельств. Кто хочет быть в ладах с "тенденциями развития", должен расстаться со своими идеалами немедленно.

Этот энергичный и страстный фрагмент прекрасно демонстрирует, почему Вебер столь безоговорочно симпатизирует русскому демократическому движению, которое, согласно его же анализу, было обречено, по меньшей мере на той стадии социально-политического развития России. Экзистенциалистская компонента веберовского понимания свободы нашла в его русских хрониках полное и драматическое выражение...

Но вернёмся к его анализу. Вот как приложилось к анализу русской революции его понимание "общего" и "уникального" в истории.

То, что именуется у нас "свободой", пишет Вебер, дало первые ростки при уникальном стечении обстоятельств и условий. Они никогда не повторятся вновь. Оригинальные религиозные чувствования, дух территориальной экспансии, необычная экономическая структура, секулярная наука как "университет личности" - все эти элементы удобряли почву, на которой взошли идеалы буржуазной демократии и выросли их "материальные носители".

Ни зрелый денежный класс, ни социал-демократия, не говоря уже о бюрократии, не способны и не намерены сделать то, что было сделано юной буржуазией в своё время и там, где она была автохтонным явлением. Вновь при взгляде на Россию Вебер думает: "Слишком поздно"

***
Так в общих чертах выглядит анализ Вебера, а вот и его прогноз.

Надо заметить, что хроники Вебера охватывают сравнительно короткий период - от Кровавого воскресенья до роспуска Второй Думы. Мы все знаем (если действительно знаем), что произошло дальше. Поэтому для нас было бы очень соблазнительно оценить прогноз Вебера. Но какую бы оценку мы ему ни поставили, мне кажется, что это совсем не главное, что нам следует сделать. Предсказать гибель русской династии и империи было, вероятно, нетрудно. В самой России в этом духе высказывались многие. Гораздо интереснее взглянуть не на прогноз конечного результата этой фазы русской истории (1917 г.). На самом деле гораздо интереснее социологический сценарий революционного процесса в России, предложенный Вебером в 1906 году.

Вебер, например, думал, что непосредственным исходом событий 1905-1906 гг. Будет реставрация под эгидой Центральной бюрократии. Хотя, впрочем, не полная реставрация. Возможен, писал Вебер, какой-то вариант псевдоконституционализма, потому что бюрократия сочтёт его более рациональным, особенно в сочетании с политикой консолидации экономического плана. При таком псевдоконституционном режиме какая-то либерализация гражданской жизни будет неизбежна. Но типичные и подлинные агенты социально-реформистской буржуазной культуры будут удалены со сцены. Дальнейшая борьба будет происходить между массами и под водительством идеологически левых и идеологически правых, опирающихся на некоторые институты. Это будет означать поляризацию общества и неотвратимое углубление общего кризиса, иными словами, грядущую социальную революцию.

Это не будет буржуазно-демократическая революция. Это будет совершенно нового рода революция, не только в социальном, но и в техническом смысле.

Рассуждения Вебера о технической стороне этой революции нового типа, как мне кажется, впечатляют больше всего.

Вебер сравнивает механику революции нового типа с механикой современной войны. В наше время, пишет он, военные сражения стали механическим процессом и продуктом интеллектуальных усилий лабораторий и мастерских. Современная война - это "техника" и "крепкие нервы" и ничего больше. То же и революция.

Эта перемена в субстанции революции имеет многочисленные последствия. Революция теперь требует лидеров особого сорта, без настоящей интеллектуальной индивидуальности, но твёрдых и искусных в тактике и технике партийной работы. В русской ситуации это особенно типично, замечает Вебер, потому что в России, где полицейское государство комбинирует грубую силу с изощрённым азиатским вероломством, участники борьбы с головой погружены в тактические манёвры и техническую практику партийной жизни.

Портрету типичного революционного активиста в России Вебер посвящает следующие рассуждения. Романтический радикализм социалистически революционной интеллигенции, пишет Вебер, имеет оборотную сторону. От него и от его излюбленной идеи государственного социализма (несмотря на все протесты его представителей) дорога ведёт прямиком к авторитаризму и реакции. Между прочим, добавляет Вебер, наблюдатели сообщают, что в России крайне радикальные студенты часто со временем превращаются в авторитарных чиновников. Это, по видимости, чудесное превращение, не обязательно следствие врождённых личных свойств и низкого стремления заработать на жизнь любым способом. Не случайно, что и обратное превращение тоже имеет место. Твёрдые сторонники прагматического бюрократического национализма в духе Плеве и Победоносцева становятся социалистами-революционерами.

Прагматический рационализм, продолжает Вебер, - это образ мышления, для которого характерна ненасытная страсть к "делу" или "действию" в духе абсолютной социально-этической нормы. Общество с сильным аграрно-коммунистическим элементом - это как раз среда, в высшей степени благоприятная для постоянного качания между идеей творческого акта снизу и творческого акта сверху, иными словами, между романтической революционностью и романтической реакционностью.

***

Комментарий Вебера к первой русской революции и русскому революционному процессу, разумеется, не последнее слово. Всё же мне кажется, что его суждения могут иметь большую силу в современных спорах о русской революции. И не только академических, но и политических. До сих пор оценка революции в России продолжает оставаться важной линией раздела между харизматическими группами советского общества и идеологическими группировками в нём. В известном смысле это означает, что революционный процесс в России ещё не завершился. Поэтому интерпретация Вебера чрезвычайно актуальна. В этом плане мы теперь её и рассмотрим.

***

Начать с того, что версия Вебера сильно расходится с одной сейчас весьма распространённой антисоветской версией. Эта последняя версия настаивает, что борьба царизма с либералами в начале века была политическим просчётом (даже недоразумением). Этот просчёт вытекал из неверной оценки потенциала разных оппозиционных групп. В частности царизм переоценил возможности и опасность либералов и недооценил потенциал большевиков.

Из анализа Вебера как будто бы вытекает кое-что другое. Царизм очень точно определил своего главного противника, уничтожил его и, таким образом, открыл новую фазу революционного процесса. Созданный царизмом вакуум был быстро заполнен теми, кто адекватно выражал интересы широких масс, и теми, кто понял лучше других, что произошло, располагая эффективным аналитическим аппаратом для оценки политической ситуации. Что касается большевиков, то их выход в первые ряды действительно был триумфом "теории". Что из всего этого следует (если это так), не ясно и здесь не место рассуждать.

Но самое, кажется, интересное в анализе Вебера - то, что он обнаружил драматический парадокс новейшей истории России. Русское общество начала ХХ века оказалось в положении, когда оно было вынуждено одновременно "догонять" капитализм и "убегать" от него. Такое впечатление, что русские марксисты (особенно Ленин) вполне понимали это обстоятельство и принимали его во внимание в своих политических расчётах, а также в своей зачаточной теории социалистического общества. Их анализ ситуации во многих отношениях напоминает анализ Вебера.

Подход Вебера позволяет обсуждать русскую революцию не в терминах "революция" и "контрреволюция" и не в терминах "успеха" и "поражения", а в историко-типологических терминах. Эта революция была задумана её инициаторами как буржуазно-демократическая, но с самого начала в ней был сильный новый элемент. Не будет преувеличением сказать, что русская революция оказалась первой в новом поколении обновительных революций. На русской революции кончается эра чисто буржуазно-демократических революций и начинается действительно новая эра. Перенесённые в другую культурную зону, буржуазно-демократические идеалы оказываются лишь катализаторами социальных и политических изменений. Результат же этих изменений сильно отличается от результата в зоне происхождения этих идеалов.

Анализ Вебера весьма близок к марксистскому, поскольку он придаёт большое значение классам и их интересам, рассматривая классы как агенты революции. Но в его интерпретации классы - не единственные агенты революционного процесса в России. Кроме них есть ещё два - институциональные корпорации и идеологические движения. Конечно, все три агента как-то взаимно перекрываются, но не могут быть сведены друг к другу. Именно такое "сведение" интересов и идеологий к классовым характерно для советской версии марксизма. И именно в этом анализ Вебера радикально отличается от советско-марксистской версии.

В интерпретации Вебера русская революция была не просто классовой борьбой, но гораздо более сложным конфликтом с несколькими измерениями. Между прочим, в этом многомерном конфликте многие социальные группы разной социальной природы присваивали себе политические лозунги и даже целые идеологии, которые на самом деле не вполне отвечали их реальным интересам. Это придало двусмысленность их политическому поведению и привело к частым, иной раз, казалось бы, неожиданным переменам в их политической позиции - идеологическому хаосу.

Последовательное применение веберовского подхода к анализу революций в Европе, вероятно, позволит обнаружить это явление во всех революциях вообще. Всё же я рискну предположить, что в типологическом смысле оно было особенно характерно для русской революции. Естественно также предположить, что это проистекает из типологического отличия русской общественной структуры начала ХХ века от предреволюционных обществ Западной Европы, но здесь было бы излишне рассуждать на эту тему. Достаточно лишь напомнить, что Ленин в своё время хорошо почувствовал это отличие, что нашло причудливое выражение в его знаменитой концепции "слабого звена". Поразительно, сколь инструментально полезным оказалось это понимание русской революции для разработки политической революционной тактики большевиков и сколь бесполезным для разработки стратегии "социалистического строительства".

Эта стратегия привела в конечном счёте к возникновению общественного строя, который за неимением содержательного термина назовём символически "брежневским".

В типологическом плане он представляет собой своеобразную комбинацию докапиталистических и послекапиталистических элементов. Эта "смесь" воплотилась почти во всех его структурах и практике. Эта амбивалентность отражается во всём его фольклоре, то есть стихийной обыденной реакции на самого себя. Она не ускользнула и от внимания внешних наблюдателей. Чтобы привести лишь один пример, вспомним замечание Джона Мейнарда Кейнса: "Они пытаются соединить две вещи, которые мы здесь всегда старались разделять: бизнес и религию". Это замечание не отражает той стороны дела, о которой я говорю, но оно есть прекрасное свидетельство "интеллектуальной растерянности" всякого серьёзного наблюдателя русской истории. В самом деле, глаза разбегаются, глядя на Россию: состояние наблюдателя в данном случае "внушено" фактурой объекта наблюдения.

В историческом плане сейчас более важными кажутся докапиталистические элементы советского общественного строя. Это особенно бросается в глаза в 80-е годы, когда во всём мире появились признаки "второго раунда" буржуазных революций, которого Вебер не предвидел. Этот "второй раунд" начался в индустриальных странах как реакция на кейнсианские преобразования общества, а в странах "третьего мира" после неудачных попыток применить советскую "модель социализма".

И вот в связи с началом этой "революции" (или, если угодно, "контрреволюции") появляется всё больше оснований понимать происшедшее в России не как "прыжок" через капитализм, а как "задержку" капиталистического развития. Я рискну предположить, что на этот раз, в эпоху "неокапитализма" и "неоиндустриализма" Россия (Советский Союз) уже не плетётся позади, а оказывается чуть ли не главным центром "второго раунда". И вот что даёт основания для такого предположения.

В течение последних 80 лет в России (Советском Союзе) были созданы массивные средние слои, которые фатально отсутствовали в русском обществе во времена Вебера и Ленина. Тогда их хватило разве что на харизматическую группу, но они не были структурно важным классом и уже поэтому должны были искать возможность мобилизовать другие классы на защиту собственных интересов, из чего, как известно, ничего не вышло. Совсем не так теперь. Теперь средние слои составляют хребет советского общества. Это значит, что харизматические группы, провозглашающие буржуазно-демократические ценности, имеют мощную социальную базу.

Политическая энергия советских средних слоёв несомненно усиливается из-за того, что они ощущуют себя дискриминированными как потребители - как внутри самого советского общества, так и по сравнению со своими братьями по классу на Западе. Эта дискриминация, конечно, убеждает их в справедливости своих политических претензий, что так важно для поддержания политической энергии любого социального слоя.

***

Всё это ещё очень упрощённый диагноз. Я не стану его усложнять и развивать дальше. Но, во избежание недоразумений, вероятно, следует сделать некоторые оговорки, чтобы показать, в каких направлениях придётся всерьёз анализировать нынешний революционный процесс в России.

Во-первых, средние слои, сложившиеся в кейнсианском обществе на Западе и в социалистическом обществе советского типа, это так называемые "новые средние слои". У них есть много общего со "старыми", но они им вовсе не идентичны. Их объективные интересы и культура лишь частично совпадают с интересами и культурой "старых средних слоёв".

Во-вторых, не следует преувеличивать однородность "новых средних слоёв". По мере развития революционного процесса всё яснее будет обнаруживаться, что на самом деле они конгломерат социальных групп с различными интересами и культурой.

В-третьих, сами интересы и культура "новых средних слоёв" (во всяком случае, многих входящих в этот конгломерат групп) глубоко противоречивы, и с каждым новым шагом революционного процесса средние слои будут оказываться перед лицом выбора между противоречащими друг другу ценностями или перед проблемой найти практическую форму их синтеза.

Первая публикация: "Вопросы философии", 1990, № 8.