Иммануэль ВАЛЛЕРСТАЙН

ИЗОБРЕТЕНИЕ РЕАЛЬНОСТЕЙ ВРЕМЕНИ-ПРОСТРАНСТВА:
К ПОНИМАНИЮ НАШИХ ИСТОРИЧЕСКИХ СИСТЕМ
Опубликовано в АЛЬМАНАХЕ «ВРЕМЯ МИРА», вып 2, 2001. с 102-116.
Перевод осуществлен Л. П. Евсеевой по изд.:
Wallerstein I. The Inventions ol TimeSpace Realities:   Towards   an   Understanding   of   Our   Historical   Systems  
//   Geography. 1988. Vol. LXXIII. № 4 (Oct.) P. 289-297.

*

Время и пространство являются в меньшей степени внешними реальностями социально конструируемыми геоисторическими явлениями. Существуют многочисленные разновидности социального времени, относительная важность и социальное применение которых могут быть подвергнуты анализу. К каждой разновидности социального времени примыкает разновидность социального пространства, так что мы действительно можем говорить о социальных временах-пространствах (TimeSpace). Понимание того, что существует множественность времен-пространств, имеет значительные последствия для научной деятельности. Оно также имеет следствия для морального выбора в тех моментах времени-пространства, когда «порядок» уступает сто «хаосу», то есть когда структуры находятся в переходном состоянии. Ясность выбора зависит от применения более адекватных категорий времени-пространства.

Немногие вещи кажутся столь же самоочевидными для нас, как время и пространство. Значительная доля образования детей до шести лет посвящается обучению концепциям и терминологии времени и пространства. Они узнают о времени и пространстве тем же путем, что и о семье, о более крупных социальных структурах, о богах, о языке, о правилах поведения, о своем теле, то есть через обучение и пример со стороны родителей, старших и сверстников. Дети обычно воспринимают эти вещи в форме некоторой ортодоксии. Существуют некоторые «истины» о каждом из этих предметов, являющихся внешними, объективными и вечными. От детей ожидается, что они запомнят и усвоят эти истины.

В нашем современном мире образование, которому мы постоянно подчинены, эволюционирует по мере того, как мы взрослеем. От одной области к другой ортодоксия ослабевает, и мы приходим к идее, что наши знания, наши истины в действительности являются социальными порождениями. Они - лишь один из множества альтернативных способов восприятия мира. Конечно, наши учителя все еще настаивают, что их способ обучения лучший, но лишь немногие восемнадцатилетние люди не в состоянии понять, что способы, которыми их обучали, не являются единственно возможными. В самом деле, значительная доля нашего позднейшего образования состоит из обсуждения того, как нам следует реагировать и вести себя по отношению к тому, что иногда называют «мультикультурной реальностью».

Таким образом, будучи взрослыми, мы все сегодня стремимся осознать — к даже удерживать на переднем плане нашего сознания, — что существует много богов, много обществ, много обычаев и ценностей и, конечно, много языков, много различных типов общественного поведения, много вариантов сексуальности. В этой молитве, которую каждый из нас может повторить, наиболее впечатляющее упущение, похоже, касается времени и пространства. Немногие из нас скажут, что существует много видов времени или много видов пространства. По некоторой причине наше образование, касающееся реальностей социального релятивизма и социального происхождения наших организующих концепций, склонно резко останавливаться перед проблематикой времени и пространства. Для большинства из нас время и пространство именно таковы — продолжающиеся, объективные, внешние, неизменные. Нам говорят, что время никого не ждет. Но так ли это?

Множественность времен

В 1958 г. Фернан Бродель опубликовал знаменитое эссе «История и социальные науки: Longue Duree»1. Он утверждал в нем, что время есть социальное порождение (или творение) и что историк не может позволить себе замыкаться на использовании только одной разновидности времени. Бродель выделял три основных категории социального времени, которые он определял двояко: по длительности временного интервала и по объекту измерения.

В терминах длительности временного интервала он называл свои времена краткосрочным (short-term), среднесрочным (medium-term) и долгосрочным (long-term). Конечно, такой язык не продвигает нас очень далеко. Эти термины составляют некоторый порядковый перечень, но сами по себе они не дают нам ни порядков хронометрической величины, ни способов отнесения какого-либо специфического использования времени к одной из этих категорий.

Конечно, Бродель не остановился на этом. Он сразу же дал своим трем временным промежуткам содержательные названия. Я приведу эти названия сначала на французском языке, потому что они представляют некоторые проблемы для перевода. Краткосрочное время, говорит он, это время I'histoire evenementiette (событийной истории) — термин, взятый Броделем у Поля Лакомба и Франсуа Симиана, которые изобрели его в начале XX в. Среднесрочное время — это время того, что он называет I'histoire conjoncturelle (конъюнктурной историей). И долгосрочное время — tongue duree (большая историческая длительность), как мы уже стали говорить даже в английском языке, — время I'histoire structurelle (структурной истории).

L'histoire evenementielle обычно переводится как «история событий». Возможно, смысл термина лучше схватывается, когда его переводят как «эпизодическая   история».   L'hisloire   conjoncturelle   часто   неверно   переводят   как «конъюнктурная история»  На самом деле термин «conjuncture» относится не к конъюнктуре, а скорее к одной из двух фаз (возрастающей или убывающей) циклического процесса — половине так называемой колоколообразной кривой на графике. Я думаю, вследствие этого было бы более плодотворным переводить его как «циклическая история», хотя этот термин звучит слишком двусмысленно на английском языке, поскольку данный цикл относится не ко всей истории человечества, а так, как мы имеем в виду, когда говорим, что Тойнби принадлежит циклическая концепция истории, в которой каждая цивилизация воспроизводит некоторую базовую модель (pattern). Броделевские циклы — это циклы внутри чего-то [большего].

Именно к этому «что-то» относится I'histoire structurelle. Данное выражение можно перевести, что обычно и делается, как «структурная история», но здесь тоже немедленно возникает путаница. Мы привыкли мыслить «структуры» как антиномию того, что является «историческим», как в структурной антропологии Леви-Стросса. Бродель и сам осознает эту возможную путаницу. Поэтому он фактически добавляет четвертое время, весьма долгосрочное, которое, как он говорит, есть время структур Леви-Стросса. Он также называет его «слишком долгосрочным» и говорит о нем, что «если оно существует, (оно) может быть только временем мудрецов» [Braudel, 1972, р. 35].

Чтобы понять категории Броделя, следует учитывать, что он ведет войну на два фронта, против двух номинально противоположных позиций, которые господствовали в социальной мысли по крайней мере с середины XIX в: -идиографической и номотетической эпистемологии.

На одной стороне находятся традиционные историки, идиографы для которых время содержит серию событий, происходящих в определенные даты. Даты, о которых идет речь, — это даты политических событий. Время – вот оно, в календаре. Оно отмечает моменты, когда велись сражения, подписывались договоры, восходили на трон монархи, устанавливались правовые изменения. Датирование такого рода событий дает нам хронологию и, таким образом, нарратив, рассказ, историю — уникальную и объяснимую только в своих собственных терминах. Факты существуют где-то там, будто бы ожидая, что их откроют историки, которые ищут первичные, единственно верные данные в архивах, сохранивших эти данные для нас.

Несомненно, говорит Бродель, эти «события» каким-то образом происходили. Но нужно отметить две вещи. Во-первых, одни события записываются сразу же, а другие — нет. Одни происшествия позже распознаются историками как события, а другие — нет. Нет приоритетного основания для допущения, что происшествие 1450 г., записанное в 1452 г. и рассмотренное историками в качестве события в 1952 г. в терминах сегодняшней истины,   является более или менее важным, чем другое происшествие 1450 г., незаписанное или нерассмотренное. И во-вторых, даже если мы записали и рассмотрели в качестве событий скорее более важные, нежели менее важные происшествия, имеет ли это значение в каком-либо смысле? Бродель в знаменитом boutade* {*здесь: остроумный выпад (франц.). — Прим. перев.} в «Средиземноморье» сказал, что «события суть пыль» [Braudel, 1949].

Вместо событий, которые являются пылью, Бродель побуждает нас сфокусировать свое внимание на двух объектах анализа — двух видах времени, которые он считает более реальными. Существуют долговременные структуры (прежде всего экономические и социальные), которые определяют в течение longue duree наше коллективное поведение — нашу социальную экологию, наши цивилизационные образцы (patterns), наши способы производства. И существуют циклические ритмы функционирования этих структур — расширение и сжатие экономики, чередование особого значения политических и культурных явлений, которые происходят регулярно. В основании эфемерных происшествий на арене непосредственной общественной жизни лежат долговременные непрерывности структур, или паттернов (включая маятниковые), которые меняются достаточно медленно.

Но, призвав нас помнить, что фундаментальное историческое изменение является медленным, Бродель торопился напомнить, что тем не менее история в действительности является повествованием о социальном изменении. И, таким образом, он перешел на другой фронт, против которого ведет свою интеллектуальную борьбу. В поиске универсальных вечных моделей человеческого поведения он ощущал большую опасность. В попытках такого поиска историческое время действительно становится неуместным.

Гигантская архитектура этого идеального города остается недвижимой. История в нем отсутствует. Мировое время, историческое время там есть, но оно подобно ветрам Эола, заключенным в козлиную шкуру   Социологи являются оппонентами не истории, но исторического времени — реальности, которая еще остается могущественной, даже когда ее пытаются разделить на части и разнообразить. Историк никогда не избегает этого принуждения, но социологи почти неизменно уходят от него; они бегут либо к навечно зафиксированному моменту, как бы подвешенному над временем, либо к повторяющимся феноменам, которые не принадлежат какой-то одой эпохе; поэтому историки и социологи действуют в соответствии с установками мышления, находящимися на противоположных полюсах, замыкаясь и строжайшим образом концентрируясь либо на событии, либо на очень большой длительности [Braudel, 1972, р. 37-38].

Вкратце дело вот в чем. Два противоположных полюса — идиографическая и номотетическая социальная наука — это в действительности лишь одна интеллектуальная позиция, поскольку оба полюса являются не чем попыткой избежать двумя способами принуждений исторической реальности.

А что же такое тоща историческая реальность? Это реальность длительных, но не вечных наборов структур (которые я бы назвал историческими системами), имеющих свои структурированные способы действия (которые я бы назвал циклическими ритмами), но также подверженных непрерывным медленным процессам трансформации (которые я бы назвал вековыми трендами). События — это пыль, но не только потому, что они эфемерны, но также потому, что они, подобно пыли, мешают видеть нашим глазам. Однако недвижимый идеальный город сходным же образом является иллюзией, которая может ослепить нас. Остерегайтесь, восклицает Бродель, бесконечных морфологии, создаваемых универсалистской социальной наукой. Как он сказал об одной из таких попыток Жоржа Гурвича, причем того самого Жоржа Гурвича, который олицетворял для Броделя «дружественный, почти братский тип социологии»:

Как мог историк позволить убедить себя в этом? С таким спектром цветов было бы невозможно воссоздать единый белый цвет, который должен получить историк...  Перед нами способ переписывания одних и тех же уравнений без их изменения [Braudel, 1972, р. 37].

В этом анализе разнообразия социального времени, в этом страстном призыве Броделя повернуть наше коллективное внимание от эпизодического и вечного к структурному и циклическому времени, как ни странно, нет упоминания о пространстве. Это еще более удивительно, поскольку в его главных работах пространство было в центре анализа. Бродель даже иногда называл себя геоисториком и считал себя учеником Видаль де ла Блаша, так же как [учеником] Люсьена Февра.

Множественность времен-пространств 

Что бы я хотел сделать, так это взять четыре броделевских времени - эпизодическое время, циклическое время, структурное время и время мудрецов — и утверждать, что каждое их этих времен имеет пространство. И далее я хотел бы утверждать, что время и пространство являются не двумя отдельными категориями, а одной, которую я буду называть время-пространство.

Мы уже отметили, что Бродель различал свои четыре «времени» двумя способами: по длительности временного интервала и по существу описываемого объекта. Пространственной параллелью длительности временного интервала могла бы быть широта пространственного масштаба. Но в этом нет особого смысла. Во всяком случае, как мы уже отметили, трудно найти точное количественное измерение для длительностей временного интервала. Сколь долго длятся события? Мгновение, день, год, десятилетие? Как долго длится жизнь структуры? Пятьсот лет? Тысячелетие? У нас были бы еще большие трудности с широтой пространственного масштаба.

Вместо этого я предложил бы обратиться к тем сущностным объектам, которые описываются. Здесь, как я думаю, мы можем найти некоторые правдоподобные пространственные аналоги категориям социального времени. Для эпизодического времени служит непосредственное геополитическое пространство, которое, конечно, является полностью и противоречивым, и сконструированным феноменом. Возьмем, например, событие 1987-1988 гг., которое некоторые газеты расценивают как «палестинские волнения в Израиле». Мы определенно испытываем большие трудности, датируя его. Началось ли оно в конце 1987, или в 1948, или в 1917 г.? Но точно такие же трудности мы испытываем, локализуя его геополитически.

Происходят ли эти волнения в Израиле, или в Палестине, или в Газе и на Западном Берегу, или на территориях, оккупированных Израилем, или в Газе, Иудее и Самарии? Или они происходят на том более крупном пространстве, которое мы обозначаем как Ближний Восток? Я не намереваюсь отвечать на зги вопросы, поскольку (что очевидно) правильного ответа нет. Любой ответ подразумевает политическую и историческую оценку, но именно в этом в точности заключается суть волнений. Однако мы не могли бы обсуждать эти волнения, не соотнося их с непосредственным геополитическим пространством.

Возможно, вы подумаете, что пространство является неясным только потому, что я говорю о текущей ситуации, вокруг которой страсти накаляются очень быстро. Но оказывается, что границы пространства не будут намного яснее, если мы возьмем эпизод из более ранних веков. В XVI в. Бургундские Нидерланды — часть владений короля Испании — восстали. Исторические книги называют это событие «восстанием Нидерландов» и датируют его как происходившее с 1566 или 1568 г. по 1648 г. Странное событие, заметим между прочим, которое длилось 80 лет.

Я напомню вам о двух подсобытиях в этом длительном событии. Первое подсобытие произошло в 1579 г. В конфликте было перемирие, в результате которого было осуществлено разделение территории на две части по линии, более или менее сходной с современной границей между Нидерландами и Бельгией. Территория к северу от этой линии принадлежала силам, которые возглавляли восстание, и в тот момент называлась Соединенными Провинциями* {* Республика Соединенных Провинций (Голландская республика). — Прим. ред.}. К югу от этой линии продолжал править режим, преданный Испании, и территория называлась Испанские Нидерланды. Временная граница перемирия стала долговременной реальностью. Эти две территории еще и сегодня Разделены политически. Можно было бы подумать, что современные бельгийцы, наследники тех, кто был на стороне короля Испании, поэтому сомневаются. отождествлять ли себя с восстанием Нидерландов.

Теперь я перехожу к другому подсобытию. В начале конфликта один из советников короля Испании граф д'Эгмон, потомок одной из крупных аристократических семей Бургундии (точнее, Фландрии — части современной Бельгии) призывал короля к благоразумию и примирению. В конце концов он был обвинен в скрытой поддержке восстания и казнен. Следовательно, в некотором смысле он был мучеником революции. Поэтому для меня было удивительным обнаружить несколько лет назад его статую не в Амстердаме, а в Брюсселе — статую, прославляющую его оппозицию иностранному деспотизму.

Я расспросил своего бельгийского друга о том, что ему говорили в школе о роли графа д'Эгмона и как бельгийцы сегодня воспринимают восстание Нидерландов. Выделяют ли они его раннюю фазу, когда Фландрия и Брабант были также охвачены восстанием, или воспринимают только все восстание в целом? Я хотел знать, является ли оно и их наследием, а не только наследием голландцев. И в этом было мое второе потрясение. Мой друг ответил, что он не знает, поскольку сам он из Льежа, а Льеж, как мне должно быть наверняка известно, хотя и является частью современной Бельгии, не входил в состав Бургундских Нидерландов. Таким образом, мне стало понятно, что пространство, на котором произошло восстание Нидерландов, такое же неопределенное, как и время, в которое оно произошло, и совершенно ясно, что споры о времени и пространстве связаны между собой.

Давайте обратимся к циклическому времени — моментам изменяющихся ритмов. Я думаю, что циклическому времени соответствует то, что я буду называть «идеологическим пространством». Позвольте мне проиллюстрировать это с помощью пространственной категории, которую сегодня используют все. Это «Восток — Запад». Если я использую данный термин, то мы все понимаем, что он относится к современному разделению мира — политическому, военному, культурному и прежде всего идеологическому. Мы знаем, что между Востоком и Западом существовала так называемая холодная война и что в настоящее время имеется — или по крайней мере некоторые говорят, что имеется, — усиливающаяся разрядка между Востоком и Западом.

Но, конечно, это частное использование «Востока» и «Запада» не уходит прошлое дальше 1945 г. Оно не имело бы большого смысла, будучи отнесено 1935 или к 1925 г., и не имело бы никакого смысла при соотнесении с какими нибудь 1915 г. Наверняка в нашем историческом языке существовали другие «Востоки — Запады». Были Греция и Персия, Рим и Византия, Европа и Восток. И, я полагаю, можно доказать наличие концептуальных аналогий между всеми этими словоупотреблениями. Но понятно, что современное использование термина «Восток — Запад» связано с определенной циклической фазой истории современного мира. И совсем непонятно, переживет ли оно окончание современного политико-экономического цикла.

Более того, я обращаю ваше внимание на то, что термин «Восток — Запад» не является бесспорной категоризацией пространства. С самого начала были противники использования этого различения. В 1950-х гг. политическая сила этих противников в миросистеме возросла, и к 1960-м гг. они провозгласили конкурирующее пространственное разделение в качестве более значимого — то, которое мы назвали «Север — Юг». Я не собираюсь еще раз оспаривать достоинства концептуальной важности «Востока — Запада» против «Севера — Юга» или предлагать, как это делают некоторые, считать их одинаково важными или выступать в защиту теории «трех миров». И я, конечно, не собираюсь вдаваться в щекотливый вопрос о том, какие страны поместить на какую полку (и когда). Я просто хочу подчеркнуть, что «Восток — Запад» и «Север — Юг» определенно являются социально созданными географическими категориями, имеющими фундаментальное значение для нашего понимания современного мира. Но они также являются, как мы с готовностью допускаем, категориями, которые связаны с данным временным периодом. Этот временной период слишком продолжителен для того, чтобы называться временным отрезком события. Эти категории гораздо шире. Они связаны с главными экономическими, политическими и социальными потрясениями, являющимися в некотором смысле «среднесрочными» с точки зрения временной протяженности, объясняются ими и в свою очередь объясняют их.

Теперь должно быть ясно, что структурному (долгосрочному) времени соответствует структурное (широкомасштабное) пространство. Более того, этому структурному пространству не нужно быть постоянным в течение хронологического времени. Позвольте мне проиллюстрировать этот вопрос просто на примере исторической системы, о которой я пишу, — на примере капиталистической мир-экономики. Как и все другие исторические системы, капиталистическая мир-экономика имеет начало во времени и будет иметь завершение во времени. Конечно, эти временные границы совсем не очевидны. Я, например, доказал в своих работах, что капиталистическая мир-экономика возникла в период «долгого» XVI века (см. [Wallerstein, 1974, 1980, 1988; 1983]). Другие называли более позднюю дату. Некоторые — более раннюю. И конечно, не все согласны, что такая историческая система вообще когда-либо существовала. Более того, понятно, что никто в течение «долгого» XVI века (или, по всей видимости, никто) еще не осознавал эту историческую систему как систему. В самом деле, где-то вплоть до XIX в, никто не начинал серьезно анализировать эту историческую систему вообще. И только в последние двадцать лет в мировой науке возникла концепция «капиталистической мир-экономики», и даже сейчас она распространена только среди некоторых ученых. Но конечно, легко объяснить, почему признание структурного времени, включенного в эту систему, значительно отстает от развертывания исторической реальности.

Но что является структурным пространством этой капиталистической мир-экономики? Первое, что нужно сказать: ее внешние границы эволюционировали. Второе, что нужно сказать: ведутся крупные споры о том, когда и как. Я сам считаю, что в течение «долгого» XVI века капиталистическая мир-экономика географически включала большую часть Европы и части обеих Америк, но что в то время она не включала ни Россию, ни Оттоманскую империю, ни Индийский субконтинент, ни Западную Африку. Я считаю, что все эти последние зоны были инкорпорированы в данную миросистему в ходе ее второй великой экспансии, которая проходила приблизительно с 1750 по 1850 г. Но другие, используя ту же самую базовую модель, могли бы доказать, что эти территории были уже «внутри» миросистемы в XVI и XVII вв. (о России см. [Nolle, 1982]; об Индии см. [Chaudhuri, 1981]). Это отчасти эмпирическая дискуссия. Но еще больше это теоретические дебаты о природе структурного пространства.

Такие же споры о структурах ведутся и относительно границ капиталистической мир-экономики после 1945 г. Большинство авторов помещает страны так называемого социалистического блока вне указанной системы. Они считают, что данные страны в некотором смысле «вышли» из системы. Только некоторые исследователи, включая меня, думают, что это является некорректным способом концептуализации того, что исторически происходит. (О некоторых спорах по этому вопросу см. [Chase-Dunn, 1982].) И вновь это вопрос о том, как мы концептуализируем, и следовательно, как мы измеряем структурное пространство.

Некоторые из концепций структурного пространства, относящихся к мир-экономике, вошли в общепринятый язык. Такую концептуальную пару как «ядро — периферия», изобретенную в ее современном способе применения только в 1920-х гг. и распространившуюся даже среди меньшинства ученых примерно только с 1950 г., сегодня следует искать в энциклопедиях (как, например, в издании «The New Palgrave», опубликованном только в 1987 г.). Ядро — периферия» относится к пространственным концентрациям экономической деятельности, которые следует искать внутри капиталистической мир-экономики. Но должны ли такие «пространственные» концентрации описываться на уровне государственных границ? То есть можем ли мы обозначать различные государства как государства ядра, а другие — как периферийные? Это очень запутанный вопрос и довольно спорный. Некоторые исследователи настаивают, что пространственные единицы (units), описанные таким образом, должны быть меньше, чем государства. Но конечно, по мере того как мы сужаем пространственный масштаб с целью локализовать центр и периферию, мы постепенно приближаемся к асимптоте, где, как только мы достигли уровня отдельных предприятий, мы утрачиваем почти всю значимую пространственную предметность. Конечно, вместо этого мы можем двигаться в другом направлении — к зонам более крупным, чем государства. В таком случае «Север — Юг» становится метафорой для «ядра — периферии» и не идеологическим пространством, которое среднесрочно, а структурным пространством, которое является долгосрочным, существующим, следовательно не в циклическом времени, а в структурном.

Это поднимает множество других вопросов. Могут ли пространственные локализации (в смысле непосредственного геополитического пространства) через какой-либо период времени изменить свое местоположение в идеологическом пространстве? Конечно. Мы называем это «подъем и упадок» наций, и конечно, это можно проанализировать, используя концепцию структурного пространства. Вчера Япония была местом сосредоточения дешевого труда. Сегодня это так называемое государство ядра. Завтра оно может быть господствующей мировой державой. В этом процессе идеологическое пространство, изменяется. Возможно, Запад как категория будет заменен на ОЭСР* {*Организация экономического сотрудничества и развития в Европе. — Прим, иерее.} — организацию, которая включает Японию. Но структурное пространство сохраняется. Те же самые структурные категории продолжают существовать, несмотря на геополитические перемещения.

Более того, ядро и периферия не исчерпывают возможные концепции. Имеется противоречивая концепция полупериферии как длящейся постоянной локализации в структурном пространстве капиталистической мир-экономики  (см. [Arrighi and Drangel, 1986]). Есть также концепция «внешнего действия» (external arena), которая является пространственной кон-, преемственно связанной с процессом «инкорпорации» зон в капиталистическую мир-экономику (см. [Hopkins and Wallerstein, 1987]). Еще раз напоминаю, что я не привожу доводы в защиту достоинств тех или иных конкретных концепций, а просто демонстрирую, что такие концепции существуют.

И наконец, то, что соответствует времени мудрецов, можно назвать вечным пространством, причем искать его следует в обобщениях номотетической социальной науки, которая, как говорят, владеет истиной «сквозь время и пространство». Насколько время неуместно в такой формулировке, настолько, конечно, и пространство. Если инцест есть всеобщее табу, свойственное природе (биологической природе?) человеческой социализации, то совсем не имеет значения, изучать ли его здесь или там, сейчас или потом. И действительно, так мне говорили, когда я был студентом. С этой точки зрения, если мы хотим знать больше в научном плане о таких комплексных (и, следовательно, сложных и неупорядоченных) явлениях, как история человечества, мы должны найти такое знание в конце концов в истинах более простых, более чистых интеллектуальных миров — в биологии и в конечном счете в физике. И в качестве первого шага Королевское географическое общество могло бы рассмотреть вопрос о своем переименовании в Королевское метеорологическое общество.

Бродель говорил об очень долгосрочном, слишком долгосрочном времени, что если оно существует, оно должно быть временем мудрецов. В этом же духе, если вечное пространство существует (и это слово, взятое у наших друзей-специалистов по космологии, в наши дни позволяет нам осознать, из каких хрупких, как тростинка, вещей состоит Вселенная, если кто-то хочет думать о некоторых вещах как о вечных и неизменных), — если и существует вечное пространство, оно должно находиться там, где проповедуют мудрецы.

Последствия для научной деятельности

Где же мы тогда находимся? Время-пространство наших номотетических социальных исследователей кажется неадекватной иллюзией. Время-пространство наших идиографических историков — события непосредственного ^политического пространства — кажется рядом измышлений, обусловленных частными интересами, по поводу которых никогда не будет согласия до тех пор, пока в мире существуют политические разногласия. Ни в том, ни в Другом случае время-пространство не принимается всерьез в качестве основного ингредиента нашего геоисторического мира. Но поскольку эти две группы исследователей преобладают в нашем социальном анализе уже два века, удивительно, что нас никогда не учили серьезно думать о времени или пространстве. Неудивительно, что мы склонны думать о них как о данностях.    

Я полагаю, нам следует быть значительно более осторожными, гораздо, большей степени отдавать себе отчет по поводу нашего использования временно-пространственных реальностей. Прежде всего, существует чисто лингвистическая проблема. Совместное господство в течение последних двух веков идиографо-номотетического союза в мировой социальной мысли придало нашему словарю невероятную путаницу на языках всех основных наук. Такие слова, как «пространство» и «время» — точно такие же, как «государство» или «семья», — кажется, имеют ясное значение. Но они имеют это ясное значение, только если вы принимаете посылки сторонников идиографического и номотетического подходов. Если нет, то, возможно, было бы лучше использовать совершенно разные слова для разных видов времени и пространства, разных видов государств и семей — как мы действительно знаем, это часто делалось во многих так называемых донововременных (pre-modern) языках. Однако, возможно, сейчас это было бы слишком неестественно с точки зрения культуры, и кроме того, не каждый согласился бы на это. Таким образом, некоторые из нас, как и я, настаивают на создании лингвистически неуклюжих выражений, таких как «идеологическое пространство» или «структурное время-пространство». Следовательно, если другие авторы упорно говорят просто о «пространстве» или о «времени», то существует проблема соответствия терминологии и неизбежная потребность в концептуальном переводе. Но в концептуальном, как и в лингвистическом переводе, traduttore tradittore* {*«Переводчик — предатель», то есть не всякому периоду стоит верить (итал. разг.). — Прим, перев.}.

Лингвистическая проблема, однако, невелика на фоне более фундаментальной интеллектуальной проблемы: как мы воспринимаем наш мир, для какой цели мы используем наши усилия в познании, как мы организуем нашу научную деятельность. Объединенное идиографическое и номотетическое видение было неотъемлемой частью сциентизма и оптимизма, что сформировало идеологическое связующее вещество нашей современной исторической системы — капиталистической мир-экономики. Эта идеология достигла своей зрелой версии в Просвещении XVIII в. и его религиозной убежденности в неизбежности человеческого прогресса. К XIX в. идеи Просвещения были приняты как неанализируемые предпосылки не только интеллектуалами, но также и широкой общественной мыслью. В этой атмосфере было совершенно понятно,   что   эпистемологические   споры   о   недавно   возникших   социальных науках, включая и историю, и географию, должны были сводиться к тому, что оказалось всего лишь двумя вероятными альтернативами:  исключительная реальность кажущегося конкретным научного факта (покончено со всеми философскими догадками!)  или исключительная реальность универсально истинной научной теоремы (покончено с неупорядоченной неясностью неанализируемой сложности!).

Но, как Бродель напоминал Гурвичу, мы скованы реальностью, и мир XIX в. вошел в XX в., который замыслил разоблачить посылки и ожидания Просвещения. Медленно, но упорно сложности социального мира навязывали нам себя, и правдоподобие совместного идиографически-номотетического господства поблекло или по крайней мере ослабело. Поэтому мы должны реконструировать самые способы, которыми мы мыслим. Мы должны исследовать вновь самые очевидные из наших концепций и, следовательно, прежде всего (или, возможно, в конце концов и позже всего) и время, и пространство.

Кризисы и переходы

Осталось рассмотреть последний вид времени-пространства. Это время, о котором теологи говорят kairos* {*— время; подходящий момент (греч.). — Прим. перев.} в противоположность «формальному» времени, что, как сказал Пауль Тиллих [Tillich, 1948, р. 33], было различием между «качественным» и «количественным» временем. Вам, возможно, интересно знать, должны ли исследователи в исторических и социальных науках иметь какое-либо отношение к теологическому времени-пространству. Фактически, однако, такие теологические концепции глубоко встроены в хронософии человечества. Просто они переодеты в секуляристские одежды. Я хочу вам показать, что переплетенные концепции «кризисов» и «перехода» — два самых обычных слова в нашем социальном научном словаре — есть не что иное, как реальное воплощение kairos.

Но когда и где происходят кризисы и переходы? Мы со слишком большой готовностью обращаемся к терминам. Кризисы и переходы не относятся к циклически-идеологическому времени-пространству, несмотря на наше пристрастие обозначать каждый спад в цикле как кризис, а каждый взлет в цикле как переход к новому порядку. Циклически-идеологическое время-пространство повторяемо в своей основе, хотя и в форме спирали. Мы имеем склонность кричать о кризисе и переходе, как тот маленький мальчик, который кричит «Волк!». И наши слова регулярно опровергались последующими переоценками, показывающими, что изменения были незначительными.

Но настоящее изменение, фундаментальное изменение, структурное изменение, конечно, происходит. Структурное время-пространство имеет отношение к актуальным геоисторическим социальным системам. Поскольку они являются системами, они сохраняются посредством циклических процессов, которые управляют ими. Таким образом, пока эти системы существуют, они имеют некоторые неизменные черты; иначе мы не смогли бы называть их системами. Но поскольку они являются историческими, они постоянно изменяется. Они никогда не остаются в следующее мгновение такими, какими были в предыдущее. Они изменяются в каждой детали, включая, конечно, свои пространственные параметры. Это напряжение между циклическими ритмами и вековыми трендами является определяющей характеристикой геоисторической социальной системы. То есть у них всегда имеются противоречия, что означает, что любая из них [систем] должна в определенный момент прийти к концу.

Именно когда очевидно прекращение существования системы, она пребывает в кризисе и, следовательно, должна находиться в состоянии перехода к чему-то еще. Это и есть «правильное время» и «правильное место», к которым относится концепция kairos. Теологи напоминают нам о чем-то фундаментальном,  о существовании фундаментального морального выбора, возникает редко, но когда он появляется, то уже неизбежен.

Люди сопротивляются фундаментальному моральному выбору, противились ему и всегда будут противиться. Дело в том, что выбор нелегок и большей частью реально не является возможным. В действительности верно, что практически все наши дела предопределены. Под этим мы подразумеваем, что нас сковывают даже в потайных уголках нашего мышления наши социальные биографии. И для аналитика является очень возможным объяснение и, следовательно, предсказание вероятного социального поведения вплоть до самых интимных деталей.

Однако детерминация нашего действия — результат функционирования продолжающейся геоисторической социальной системы. Предположим, однако, что система больше не способна продолжать свое существование. Предположим, что противоречия системы настолько полно развиты, что мы оказываемся в системном кризисе и, следовательно, в состоянии перехода. Является ли предопределенным выход из кризиса, из этого переходного состояния? Многие из нас хотели бы так думать. В древние времена мы перекладывали ответственность за фундаментальный моральный выбор на богов и вверяли себя их доброй воле. Современные секуляристы были пристыжены и вынуждены оставить богов. Но, не желая делать выбор, они вверили себя реальному воплощению богов — Истории с большой буквы, которая гарантировала Прогресс с большой буквы. Переход всегда и необходимо осуществляется от худшего к лучшему, от дикости к цивилизации, от рабства к свободе, от эксплуатации к равенству.

К несчастью, kairosэто время-пространство человеческого выбора. Это редкий момент, когда возможна свободная воля. Именно во времени-пространстве, где, говоря языком Пригожина, «каскад бифуркаций» обеспечивает «переход к хаосу» и из хаоса возникает новый, но нелегко предсказуемый порядок.

«Исторический» путь, по которому эволюционирует система, по мере роста контрольного параметра характеризуется чередованием стабильных периодов, где доминируют законы детерминизма, и нестабильных — находящихся возле точек бифуркации, где система может «выбирать» между несколькими возможными вариантами будущего [Prigogine and Stengers, 1984, p. 169-170].

Следовательно, человеческие существа, сталкивающиеся с kairos, то есть сталкивающиеся с тем, что я назову трансформационным временем-пространством, не могут избежать морального выбора. Он оказывает на них давление в «правильном» времени и месте, в момент качественного времени и пространства, длительность и масштаб которых относятся к разряду неточных измерений и непредсказуемых местонахождений. Но несмотря на все эти не подающиеся контролю элементы, мы можем быть уверены, что существует kairos — время-пространство, в котором трансформации действительно происходят, время-пространство, в котором мы все реализуем нашу свободную волю во благо или во зло. И когда оно наступает, мы выбираем наш новый порядок.

Заключение

Предлагая эту небольшую модель пяти видов времени-пространства — эпизодическое геополитическое время-пространство, циклически-идеологическое время-пространство, структурное время-пространство, вечное время-пространство и трансформационное время-пространство, — я не предлагаю вам детскую книжку-раскраску, где каждый найдет инструкции, какой карандаш использовать. Скорее я высказал предположение, что мы вступаем на очень трудный, очень тревожный путь, подвергая сомнению одну из основ нашего интеллекта, нашей уверенности по поводу времени и пространства. И в конце этого пути находится не простота, а сложность. Но и наши геоисторические социальные системы сложны; по сути, они являются самыми сложными структурами универсума. Если у нас и должна быть некоторая надежда (и не более того) на их формирование, или реконструкцию, или перестройку гуманными (удовлетворяющими человека) способами, тогда мы должны понять их во всей сложности. И в качестве первого шага мы должны осознать, как мы осуществляем формирование категорий времени-пространства, чтобы интерпретировать эту реальность; мы должны спросить cui bono {*Кому выгодно? (лат.)} и мы должны бороться за более адекватные категории.

Перевод Л. П. Евсеевой

ЛИТЕРАТУРА

Arrighi, Giovanni, and J. Drangel. The Stratification of the World-Economy: an Exploration of the Semi-peripheral Zone // Review. 1986. Vol 10. № 1. P. 9-74.

Braudel, Fernand. La Mediterranee et le Monde Mediterraneen & l^Epoque de Philippe II. Paris: Colin, 1949.

....Idem. Histoire el Sciences Sociales: la Longue Duree // Annales: Economies Sociietes Civilisations 1958. Vol. 13. № 4. P. 725-753. Русский перевод: Бродель Ф. История и общественные науки. Историческая длительность // Философия и методология истории. М.: Прогресс, 1977. С. 115-142.

....Idem. History and the Social Sciences: the Longue Duree // Burke P. (Ed.) Economy and Society in Early Modern Europe. L.: Routledge and Kegan Paul, 1972. P. 11-42.

....Idem. On History. Chicago: Univ. of Chicago Press, 1980.

Chase-Dunn, Christopher.   (Ed.)  Socialist States in  the World-System. Beverly Hills: Sage, 1932.

Chaudhuri K. N. The World-System East of Longitude 20°: the European Role in Asia, 1500-1750 // Review. 1981. Vol. 5. № 2. P. 219-245.

Hopkins, Terence K., and Immanuel Wallerstein. Capitalism and the Incorporation of New Zones into the World-Economy // Review.  1987. Vol. 10. № 5-6, supplement. P. 763-779.

Nolle H.-H. The Position of Eastern Europe in the International System in Early Modern Times // Review. 1982. Vol. 6. № 1. P. 25-84.

Prigogine Ilya, and I. Stengers. Order Out of Chaos. N. Y.: Bantam Books, 1984.

Tillich, Paul. The Protestant Era. Chicago: Univ. of Chicago Press, 1948.

Wallerstein, Immanuel. The Modern World-System. 3 vols. N. Y.: Academic Press 1974, 1980, 1988.

....Idem. Historical Capitalism. L.: Verso, 1983.

________________________________________

1 Существует два перевода на английский —  1972г. [Braudel, 1972] и  1980 г. [Braudel, 1980, p. 25-54]. Все сноски в этой статье даны на перевод 1972 г.


ВАШ ОТКЛИК!

 

АРХИВ ДОСЬЕ ВИРТУАЛЬНОГО ПОЛИСА