ИНДИВИДУАЛИЗМ СТАРЫЙ И НОВЫЙ Личность в постсоветском социуме
Г.Г. Дилигенский
Дилигенский Герман Германович, доктор исторических наук, профессор, главный редактор “МЭиМО”.
Произошли ли в постсоветский период российской истории какие-либо качественные изменения в массовом сознании, в системе социальных представлений и установок, мотивов и ценностей рядовых россиян? Или в их реакциях на новую действительность проявляются главным образом черты советской ментальности, сформированные опытом нескольких поколений? Один из возможных подходов к ответу на эти вопросы предлагается в данной статье.
“Социалистический коллективизм” и адаптационный индивидуализм
Общество “реального социализма”, его институциональную, культурную и социально-психологическую специфику принято определять в качестве коллективистских. О коллективизме советского социума пишут многие – и критики, и апологеты социализма*. В современном политическом и культурном дискурсе противопоставление “индивидуалистических” (западных) и “коллективистских” (социалистических или вообще “восточных”) обществ обладает статусом квазиаксиоматической истины.
* Правда, в последние годы набирает силу тенденция осмысливать российский коллективизм не столько как наследие социализма, сколько как исконную и устойчивую особенность национального характера и культуры, и обозначать его, соответственно, не “чужеземным” (марксистским) термином, а понятиями, заимствованными из архаического почвенного лексикона: общинность, соборность. Не только национал-патриотические и коммунистические идеологи, но и авторы некоторых академических трудов видят в общинности основополагающую константу русской ментальности, обусловливающую ее несовместимость с индивидуалистическими ценностями и образом жизни западного “рыночного” общества (см., напр.: 1).
В то же время в новейшей научной литературе расхожее противопоставление коллективизма и индивидуализма как базисных характеристик социальных и культурных систем подвергается серьезной критике. В этом плане заслуживает внимания тезис, высказанный в последней книге известного американского социолога Ф.Фукуямы: “Ни индивидуализм, ни коллективизм в отдельности, но взаимодействие этих двух противоположных ориентаций привело к... развитию демократии и экономическому прогрессу в Соединенных Штатах” (2, с.273). Анализ конкретно-исторических культурных типов, предполагающий выявление тех форм, в которых индивидуальная автономия людей сочетается и взаимодействует с их интеграцией в социум, представляется весьма плодотворным.
Если применить такой подход к исследованию советского социума, социалистический коллективизм и его связь с традиционной общинностью, равно как и его детерминирующая роль в ментальности и социальном поведении советского человека, окажутся далеко не столь очевидными и однозначными, как их часто изображают. Конечно, в советском обществе коллективизм всегда составлял одну из основ официальной идеологии и являлся средством легитимации и осуществления тоталитарной власти. Но его культурное и социально-психологическое значение в различные периоды советской истории было неодинаковым. В годы “строительства социализма” коллективистские ценности, требовавшие подчинения интересов личности интересам класса, коллектива, общества, сияющему коммунистическому будущему, выступали в качестве реального феномена массовой психологии. Их питали вера в коммунистическую утопию, пафос строительства новой жизни, атмосфера “мобилизационного общества”. Однако в послевоенные десятилетия, особенно в годы застоя, ситуация кардинально изменилась.
Индустриализация, урбанизация, рост социальной мобильности, индивидуализация потребления, повышение образовательного уровня населения разрушали (как и повсюду в мире) устойчивые связи между индивидами внутри традиционных (локальных или профессиональных) социальных групп и сред, составлявшие социальную и психологическую базу коллективистских, или общинных (коммунитаристских), культуры и поведения. С переходом “реального социализма” в фазу стагнации и возрастающей дискредитацией коммунистической утопии коллективистская идеология утратила свои массовые корни.
Формально социалистический коллективизм все еще оставался официальной идеологемой, навязываемой сохранившей свои идеократические претензии властью институциональной нормой отношений между людьми. Но как и другие официальные ценности, он приобрел прежде всего показной характер: homo sovieticus скорее демонстрировал свою коллективистскую ориентацию (главным образом в ситуациях, когда находился под институциональным контролем), нежели ощущал ее личностной ценностью. Коллективизм утратил присущую ему в “героические времена” социалистического строительства мобилизационную и мотивирующую силу. Но это не означало, что он вообще перестал играть сколько-нибудь значимую роль в массовой и индивидуальной психологии.
Во-первых, в обстановке застойного советского общества коллективизм по-прежнему регулировал отношения людей в рамках формальных организаций (будь то промышленное предприятие, цех, первичная парторганизация, колхоз или государственное учреждение), обеспечивая социальный контроль и взаимную цензуру, соответствующие бюрократическим принципам организации экономической и социальной жизни. Напомню, что при подобной организации статус каждого индивида гарантируется демонстрацией подчинения бюрократической власти и установленным (или санкционированным) ею формальным и неформальным правилам. Поскольку советский человек психологически интериоризировал такое подчинение в качестве условия своей безопасности, он нередко испытывал ощущение угрозы, если кто-либо из его окружения начинал вести себя или думать “не так, как другие”. Известная присказка “инициатива наказуема” отражала это равенство в подчинении, являвшееся существенным аспектом социалистического коллективизма.
Во-вторых, коллективистские ценности, как и вообще конвенциональные ценности социализма, удовлетворяли естественную человеческую потребность в психологической интеграции в социум – ведь у многих советских людей не было других символических средств, способных выразить их социетальную идентичность. Вероятно, такая ситуация в принципе естественна для обществ, основанных на идеологической монополии.
В-третьих, коллективистские ценности – интегральная часть той системы установок, которая наиболее типична для советской ментальности и которую можно определить как государственно-патерналистский синдром. Поскольку социалистический коллектив представлял собой первичное звено пирамиды власти, интеграция в него выступала в качестве необходимого условия социальной защиты, которую даровал всемогущий Отец-Государство.
Советский коллективизм имел мало общего с рабочим (“пролетарским”) коллективизмом в капиталистических странах, у которого он заимствовал свое имя. Его нормы исключали как подлинную солидарность, так и самостоятельную защиту коллективных интересов: социалистический коллектив ни в коей мере не являлся автономным социальным субъектом или актором, ибо в советском обществе независимая общественная деятельность, свободная от контроля со стороны аппарата власти, была почти невозможна. Как отмечают российские социологи, здесь не шла речь “о внутренне дифференцированном сообществе, сплоченном ценностями, целями, связями органической солидарности. “Коллектив” в наших условиях – это горизонтальная структура равных в их зависимости от власти и сплоченных этими властными отношениями” (3, с.63).
Невозможность защищать, изменять и улучшать свое положение посредством социального действия, с одной стороны, усиливала зависимость советского человека от бюрократической иерархии, а с другой – подталкивала его к использованию в практической жизни индивидуалистической стратегии, или, если угодно, к сугубо индивидуальному приспособлению к системе. Поэтому изучение проблемы взаимодействия коллективизма и индивидуализма в социальных установках советского человека крайне важно для понимания его ментальности и соответствующих ей культурных моделей поведения.
Есть основания утверждать, что советский индивидуализм в известном смысле более “тотален”, чем тот, который взращен “индивидуалистическими” обществами Запада, где его ограничивают и уравновешивают культура ассоциаций и коммунитаризма, ценности и практика социальной солидарности. Советский коллективизм может связывать или запрещать определенные проявления индивидуализма, но он не в состоянии противостоять его господству в личной мотивации и поведении, ибо не коммуницирует индивиду социальных целей или ценностей, способных мотивировать его деятельность. В то же время это – осторожный и боязливый индивидуализм, исключающий такую индивидуальную инициативу, которая вела бы к изменениям в социальной действительности. Он целиком ориентирован на поиск оптимальной ниши в системе статусов, поддерживаемой бюрократическим государством, или же разрывов, “пор” в этой системе (например, путем использования возможностей теневой экономики).
Подобную индивидуалистическую стратегию я бы определил как адаптационный индивидуализм. Советский индивидуалист преследует свои цели, приспосабливаясь к правилам игры системы или изобретательно обходя их. Но при всех обстоятельствах он неизменно демонстрирует свою преданность этим правилам, часто маскируя тем самым свои личные цели и позиции.
Соответствующий тип ментальности мы обнаружили в ходе эмпирического исследования – углубленных интервью и психологического тестирования, проведенных в конце 1997 г. среди группы жителей Москвы и Саратова. Один из наших респондентов (40-летний московский инженер) проявил, отвечая на общие вопросы по социально-политической проблематике, весьма нетипичный для современных россиян конформизм. Будучи весьма недовольным своим материальным положением, он тем не менее высоко оценил (80 баллов из 100 возможных) демократизм общественных порядков в России и даже (70 баллов) выполнение государством своих обязанностей по отношению к гражданам. Чувствовалось, что по укоренившейся советской привычке респондент в процессе публичного общения (а именно таковым являлась для него беседа с интервьюером) говорил то, “что положено”, воспроизводил такой образ общества, который, по его мнению, должен был импонировать властным структурам. Не противоречит данному заключению и тот факт, что при ответе на другие “общие” вопросы он отстаивал уже не нынешние, а “коллективистские” советские ценности: приоритет общих интересов над частными, “бескорыстных” – над материальными. Однако стоило изменить постановку вопроса и предложить ему ранжировать личные ценности (“что для Вас важнее?”), выяснилось, что на первое место он ставит соблюдение своих прав, отождествляя их с собственными материальными интересами, и гораздо ниже – “соблюдение прав (интересов) граждан”, т.е. других людей. Иными словами, нормативные “коллективистские” представления респондента расходились с его вполне индивидуалистической личной мотивацией.
Советское двоемыслие отнюдь не всегда равнозначно лицемерию или сознательной маскировке. Коллективистские нормы, похоже, усвоены нашим инженером в качестве его собственных, вполне искренних убеждений. Они скрывают его индивидуализм не только от других, но и от него самого. В сущности, это вынужденный индивидуализм социально слабого человека. В данном случае – настолько слабого, что он не решается даже критиковать явно противоречащие его убеждениям социально-политические порядки. Советский человек – действительно “коллективист”, поскольку нуждается в поддержке и помощи социума, однако он индивидуалист в своем отношении к этому социуму. Для инженера, о котором шла речь выше, провозглашаемый им приоритет “общих интересов” по сути – лишь гарантия соблюдения его персональных интересов. Подобную позицию можно определить как инфантильный эгоцентризм: маленький ребенок ждет помощи от взрослых, но еще не в состоянии разделить их заботы.
Деинституционализация и индивидуализм
Распад прежней экономической и политической системы создал для основной массы населения России радикально новую ситуацию, характеризующуюся крайней нестабильностью и отсутствием материальных и социальных гарантий. Прежде всего были разрушены или ослаблены патерналистские механизмы социальной защиты. Исчезли гарантированная занятость, относительная стабильность цен и уровня жизни. Испарились сбережения советских времен, многие ранее бесплатные или дешевые социальные услуги (например, организованный отдых для детей и взрослых) стали недоступными, усилилось неравенство в сферах здравоохранения, образования, распределения жилья. Возникли невиданные прежде феномены неработающих заводов, не выплачиваемой месяцами и годами зарплаты.
Но особо значимые социально-психологические последствия имело отсутствие новых правил экономической и социальной жизни (либо незнание этих правил теми, кто хотел бы следовать им). Либеральные российские реформаторы не проявили желания или способности разъяснить людям свою политику, новые принципы и цели, призванные определять отныне социальное поведение. Единственным нормативным представлением о возникающем социально-экономическом порядке, которое можно было извлечь из реформаторского дискурса, был принцип конкуренции между индивидами, а наиболее одобряемым качеством гражданина – личная предприимчивость. Так, Г.Попов (пока не провозгласил себя социал-демократом) поучал рабочих, что единственный доступный им способ улучшить свое положение – пробиться в ряды предпринимателей.
Одним из важнейших факторов, определяющих социально-психологическую эволюцию постсоциалистического общества в России, является когнитивный вакуум, крайний дефицит социальной информации. Речь идет не об информации “о чем попало”, которую в изобилии поставляют российские СМИ, а об информации осмысленной, позволяющей понять, что происходит в стране, ориентироваться в затрагивающих каждого россиянина процессах экономической и общественной жизни. Отсутствие такого рода знаний исключает формирование новой культуры, способной заменить распадающуюся патерналистско-“коллективистскую”: общество не имеет ценностей и норм, которые могли бы лечь в ее основу.
За несколько лет “невидимая рука” перенесла вчерашнего советского человека из жестко организованного иерархического общества в царство беспорядка – хаотичный деинституционализированный социум, лишенный ясных и обязательных “правил игры”. В сущности, этому человеку было предложено единственное правило: принцип индивидуального выживания и успеха. Данный принцип открыто провозглашали многие сторонники либеральных реформ, пропагандировали медиа и реклама. После краха государственного патернализма, когда поддерживаемые им “коллективистские” ценности и практика перестали служить индивидам психологической и моральной опорой, индивидуализм окончательно превратился в едва ли не неизбежную жизненную стратегию.
Постсоветское общество создало условия для развития нескольких форм этой стратегии. С одной стороны, оно открыло перед людьми невиданные в советские времена возможности для индивидуального успеха, обогащения, социального продвижения, а иногда – и самореализации личности. С другой – оно обрекло широкие массы населения на экономическую и социальную деградацию, предпосылки которой были заложены структурами советской экономики. В подобной ситуации глубокие различия в индивидуальных судьбах стали зависеть от многих факторов, включая физиологические, психологические и интеллектуальные данные индивидов, их возраст, состояние здоровья, уровень образования и культуры, семейное и профессиональное положение, место проживания и, наконец, их “социальный капитал” – те связи, которыми они обзавелись при социализме, ту “сеть” отношений, в которую они были включены*.
В самом общем, схематичном виде можно выделить три основных типа реакции россиян на постсоветскую ситуацию.
Отличительные черты реакции первого типа – пассивность и аттантизм. Склонным к такой реакции людям часто присуща психологическая установка на терпение, довольно обычная для традиционной русской ментальности (см.: 5). Для них характерны состояние тревожности, нередко безнадежности или смутной надежды на какие-то “объективные” положительные изменения в будущем, а также выраженная ностальгия по прошлому, глубоко укоренившийся государственно-патерналистский синдром и чувство социальной беспомощности. Свойственная данной категории людей инерция “коллективистских” ценностей воздействует на их социальные представления: вынужденные обстоятельствами ориентироваться на индивидуальное выживание, они воспринимают такую ситуацию как угнетающее одиночество.
Согласно данным социологических опросов ВЦИОМ, более 80% россиян определяют свое нынешнее положение формулами “жить трудно, но можно терпеть” и “терпеть наше бедственное положение уже невозможно” (хотя на практике они терпят его). Можно предположить, что те, кто ориентируется на терпение и пассивную адаптацию, образуют наиболее многочисленную часть населения. Она представлена главным образом людьми старших возрастов; женщинами-матерями; теми, кто живет в основном на зарплату, которую платит (или не платит) государство; рядовыми работниками “кризисных” отраслей и предприятий.
Второй тип реакции на постсоветскую ситуацию я бы назвал активной адаптацией. Наиболее показательный признак склонности к данному типу реакции – энергичный поиск возможностей выживания или даже успеха, открытых новыми социально-экономическими условиями, будь то смена профессии, переход в частный сектор экономики с относительно высокой оплатой или просто “приработки” (часто на основе неформальной, “теневой” занятости). Самый наглядный пример активной адаптации являют собой “челноки”, однако ее конкретные формы отличаются значительным многообразием. Так, в нашей маленькой (20 человек) выборке один из респондентов – дипломированный инженер – сменил в свои 29 лет несколько профессий и работал на момент интервью маляром в небольшой мебельной фирме; другой – его ровесник, слесарь по ремонту автомобилей, официально работавший на крупном муниципальном предприятии, – извлекал основную часть своих доходов из “левых” заработков; третья – выпускница библиотечного института (28 лет) – служила сначала в фирме по торговле недвижимостью, а потом стала менеджером предприятия по оптовой торговле мороженными продуктами и изучала еще две профессии (дизайнера и психотерапевта), чтобы иметь возможность сделать новый выбор. Причем два последних респондента были настроены оптимистично и весьма удовлетворены своей судьбой.
Третий тип реакции может быть определен как ориентация на максимальный индивидуальный экономический и социальный успех. Среди его носителей – “новые русские”; легитимные и криминальные предприниматели; люди, служащие и делающие карьеру в руководстве крупных фирм, в бюрократическом аппарате, в прессе или в публичной политике. Подобная ориентация весьма характерна для молодых людей – от студентов, готовящих себя к прибыльным профессиям, до тех, кто живет на доходы от криминальной деятельности.
Усиление индивидуализма – очевидное последствие развития всех названных типов реакции. В наибольшей степени это относится к “активно адаптирующимся” и “ориентирующимся на максимальный экономический и социальный успех”, но и “терпеливые” и пассивные все больше приучаются – объективная ситуация заставляет – рассчитывать исключительно на собственные силы. Это, разумеется, не означает, что психологическая адаптация к необходимости индивидуального выживания уже произошла. Инерция государственно-патерналистского синдрома все еще очень сильна. Так, согласно данным ВЦИОМ, в 1997 г. 72% россиян считали, что большинство населения страны не сможет выжить без поддержки, постоянной опеки со стороны государства (6, с.7). Та же установка проявляется в экономических представлениях: большая часть наших соотечественников выступает за национализацию крупной промышленности и государственную собственность на землю (7). Однако осуждение индивидуалистических ценностей и привязанность к “коллективистским”, т.е. этатистским, принципам, отражающие протест против неустойчивости личных ситуаций, не могут помешать укоренению индивидуалистической жизненной практики и соответствующих ей поведенческих установок.
Сочетание у одних и тех же людей противоположных ориентаций представляет собой одну из характерных особенностей постсоветского индивидуализма. Как и его предшественник, адаптационный индивидуализм, это чаще всего – индивидуализм слабого человека. Именно поэтому он относительно мало коррелирует с высоким уровнем аспираций, с достижительной мотивацией. Как отмечает социолог Б.Дубин, даже среди молодых россиян, которые в целом более индивидуалистичны, чем люди среднего и старшего возраста, “ценности успеха первостепенно значимы примерно для четверти опрошенных” (8, с.26). По данным проведенного в 1997 г. опроса ФОМ, более трети респондентов в возрасте 18-33 лет предпочитают принцип “избегать худшего” энергичному “стремлению к лучшему” (9, с.6-7). Тем не менее было бы неверным видеть в этом признак простого воспроизводства советского адаптационного индивидуализма. Даже те, кто адаптируется активно (второй тип), проявляют больше смелости, инициативы, авантюризма, чем было свойственно советскому человеку. Что же касается стремящихся к успеху (третий тип), то они часто совершенно свободны от всех комплексов социальной зависимости и слабости, от “коллективистской” морали и страха перед властью.
Разумеется, реальные индивиды относительно редко воплощают названные типы “в чистом виде”. Ментальность и поведение россиян более сложны и изменчивы и образуют континуум, на крайних точках которого, с одной стороны, боязливый традиционный “коллективизм”, а с другой – цинично-откровенный и агрессивный индивидуализм “новых русских”. Однако в этом континууме обнаруживается явный “провал”, “перерыв постепенности”, который совпадает с границей поколений.
В младшем поколении, среди “детей перестройки” – тех, чей возраст не превышает ныне 30 лет, мы находим действительно новый индивидуализм, имеющий мало общего с тем, который можно было наблюдать у homo soveticus (это не означает, конечно, что все люди данного возраста являются его носителями или что он вовсе отсутствует в старших поколениях). Этот новый индивидуализм может быть обнаружен на глубинном уровне личной психологии. Насколько позволяет судить наше эмпирическое исследование, существует тип молодого россиянина, для которого характерен весьма высокий уровень автономии по отношению к социуму и социальным институтам. В отличие от советского индивидуалиста, он не апеллирует к обществу и его нормам; вынужденный считаться с ними, он противопоставляет им свои собственные правила; у него нет глубоких эмоционально насыщенных социальных связей за пределами семьи и круга друзей. Все социальное, институциональное, “обобщенный другой” представляются ему внешней средой, индифферентной, а то и враждебной. Предоставим слово нашим молодым респондентам:
“Моя конечная цель – независимость... Мои личные интересы превыше всего... Я соблюдаю внешние приличия, чтобы откровенно не выпадать внешне” (рабочий-маляр, 29 лет).
“Мы привыкли, что всегда надеемся на правительство, что вот оно нам все подаст на блюдечке. Наверное, пора прекратить особенно рассчитывать и самим действовать” (продавщица, 24 года).
(Самое важное право человека) – “свобода...остальные все так... Самое основное – познать себя, зачем я здесь?...Практически каждый человек старается только ради себя... (Обязанностей граждан) нет никаких” (слесарь-ремонтник, 28 лет).
“Я не очень общественный человек, я больше верю в себя, верю в индивидуальность, и для меня это нормально... (Главные ценности) – ощущение свободы, уверенности... ощущения себя, веры в себя... Можно рассчитывать только на свои силы, и как-то глупо рассчитывать на государство” (женщина-менеджер, 28 лет).
Молодые мужчины и женщины, чьи высказывания я привел, вошли во взрослую жизнь, прошли процесс социализации (по крайней мере частично) в условиях распадающейся институциональной системы. Напомню, что, согласно теоретической социологии, институты – “это “кристаллизованные”, более или менее устойчивые образы действия, чувствования, мысли... ансамбли правил или нормативные системы” (10, с.327-328). Если общество не в состоянии предоставить все это индивидам, им приходится самим вырабатывать правила, необходимые для жизни в социуме. Именно это и происходит со многими молодыми россиянами, которые, адаптируясь к постсоциалистическому миру, не ассимилируют нормы старших поколений. Новые условия диктуют им принцип индивидуального выживания, который и стал основой их нормативной системы. Их индивидуализм можно назвать нормативным.
Свобода и воля
Адаптационный советский индивидуализм не имел нормативного характера, скорее он был определенной формой спонтанного поведения, порожденной атомизацией общества и запретом на свободную коллективную деятельность. Но для индивидуалистов нового типа, появившихся в постсоциалистической России, независимость и личная автономия являются именно нормой. Некоторые из них ощущают эту норму как необходимость рассчитывать на собственные силы, “выкручиваться” в одиночку, самим нести ответственность за себя и свои семьи. Другие – с более сильными индивидуалистическими установками – валоризируют ее, преобразуя в убеждение. Но и они не называют индивидуализм по имени – в постсоветском социуме это слово, сохраняя традиционный негативный смысл, употребляется как синоним эгоизма. Высшей – осознанной и вербализованной – ценностью для постсоветских индивидуалистов выступает свобода** .
Здесь надо остановиться на содержании понятия свободы в современной российской ментальности. Тем более что, осуждая постсоциалистическую экономическую, социальную и политическую действительность, российское общественное мнение склонно признавать реальный рост свободы. Так, с 1995 по 1997 г. доля опрошенных, чувствующих себя в российском обществе более или менее свободными людьми, возросла с 29 до 36% (12). Рождение на руинах тоталитарного социализма человека, осознающего себя свободным, – возможно, одно из наиболее значительных культурных и психологических изменений с начала перестройки.
В то же время нельзя не видеть, что эта осознанная свобода имеет мало общего с либерализмом западного общества. Скорее, она несет на себе печать традиционной русской “воли”. В западной культуре свобода – не только ценность, но и институциональный феномен, принцип организации социального порядка, и в качестве такового предполагает обязанности индивида по отношению к социуму, к другим людям. Свобода по-русски, или воля (именно так обозначалось данное понятие до XIX в.), лишено институционального, социального содержания, она касается только отдельного субъекта и не представляет собой нормативное социальное отношение. В течение веков институциональная свобода была на Руси чем-то совершенно немыслимым, освобождение понималось как индивидуальное бегство от существующего порядка, в крайних проявлениях – как отказ от любого порядка. Говоря словами философа Г.Федотова, “воля есть прежде всего возможность жить, или пожить, по своей воле, не стесняясь никакими социальными узами, не только цепями. Волю стесняют и равные, стесняет и мир... воля всегда для себя... Разбойник – это идеал московской воли” (13, с. 183).
Легко понять, что деинституционализация российского социума пробудила этот архетип национального менталитета. Некоторые наши респонденты прямо противопоставляют ту свободу, которой они с удовольствием пользуются, ее западной модели. “Кого ни возьми, – говорит молодой московский рабочий, – немцы, например, аккуратные, работают – это не для нас. Не можем мы так по природе... А та же Америка – какая она демократическая? Того нельзя, этого нельзя”. Трудно не согласиться с Б.Капустиным и И.Клямкиным, определившими постсоветский индивидуализм как “нелиберальный” (14).
Другое возможное определение постсоветского, равно как и советского, индивидуализма – асоциальный. И в одном, и во втором случае сочетание индивидуалистических и социальных (“коллективистских”) тенденций личности таково, что последние проявляются лишь в узких взаимных социально-психологических связях людей, т.е. в таких связях, которые предполагают взаимные поддержку и доверие и образуют “социальный капитал” индивида. В России этим “капиталом” являются только родные, друзья и близкие знакомые. В октябре 1997 г., отвечая на вопрос ФОМ: “О каких людях Вы могли бы сказать: “со многими из них у меня общие интересы, среди них есть близкие мне по духу?”, 64% респондентов назвали друзей и знакомых и лишь 34% – соседей, 33% – коллег по работе, 18% – людей своей профессии, 16% – жителей своего города или села (15, с.23). Показательно, что аналогичный феномен наблюдается и в других постсоциалистических обществах, тогда как в западных обществах психологические связи, например между членами локальных сообществ, значительно более интенсивны (см., напр.: 16).
Хаотическое состояние институтов власти в постсоветской России взаимосвязано с усилением асоциального индивидуализма. Об одном из аспектов этой взаимосвязи, а именно о влиянии распада государственного патернализма на индивидуализацию, говорилось выше. Другой ее аспект – асоциальное поведение политических и экономических “элит”. Значительная часть (возможно, большинство) политических руководителей и депутатов, чиновников и региональных администраторов, директоров предприятий и крупных предпринимателей проявляют психологическую неспособность представлять и защищать социальные интересы ни общества в целом, ни тех или иных слоев населения – даже в той минимальной мере, которая необходима для нормального функционирования соответствующих институтов. Чаще всего они не в состоянии даже создавать ассоциации, более широкие, чем неформальные “команды” (или мафии), основанные на личных связях. Подчас создается впечатление, что их единственный мотив – необузданная жажда денег и власти, которыми они хотят овладеть здесь и сейчас, действуя иррационально, против собственных долгосрочных интересов. Подобный менталитет “элит” углубляет экономический, социальный и политический кризис, создает почву для расцвета коррупции и является важнейшей причиной иллюзорности, неосновательности большинства российских партий.
Еще один аспект упомянутой взаимосвязи касается социального и политического поведения населения. Асоциальный индивидуализм лишает людей способности объединяться для решения общих для них проблем***. Конечно, при социалистическом строе, когда даже коллективные жалобы были запрещены, люди отвыкли от независимых коллективных действий и не успели научиться им в новые времена, что, несомненно, тормозит развитие социальных движений и гражданского общества, усиливая тем самым авторитаризм и произвол властей, особенно на региональном и местном уровнях. Но помимо объективных факторов социальная слабость постсоветского человека обусловлена асоциальным индивидуализмом. Даже если тот или иной человек способен мобилизовать свой индивидуальный потенциал и дорожит своей свободой, он все равно остается беззащитным перед лицом власти, крупного капитала и криминальных групп. Изолированный, не находящий поддержки в сообществе себе подобных, он нередко поддается соблазну вновь искать ее по инерции у государства-патрона, даже если знает, что такого государства не существует. Поразительно, но некоторые наши молодые респонденты, выразив убеждение в приоритете индивидуальной свободы, несколькими минутами позже высказывались за замену “демократического” хаоса авторитарным порядком...
Мы обнаруживаем здесь антиномию, характерную для постсоветской ментальности: ей присуще стремление сохранить одновременно и свободу, и несовместимые с ней формы безопасности, социальной защищенности. Другим проявлением той же антиномии, выявленном в эмпирическом исследовании В.Лапкина и В.Пантина, является то, что для значительной части россиян идеалом стало “абсурдное сочетание экономического диктата и политической свободы” (18, с.81). Апелляция к государству стимулируется неспособностью людей к объединению и самозащите в качестве социальных акторов. Так социально-психологическая атомизация общества готовит почву для авторитарного порядка.
Как показывают многочисленные опросы, восстановление порядка в обществе – приоритетное требование россиян. Его выдвижение представляет собой естественную реакцию на кризис властных и правовых институтов, на коррупцию бюрократического аппарата и правоохранительных органов, на все проявления деинституционализации. Но оно адресуется исключительно высшей власти, мало кто адресует его самому себе и своему окружению.
Здесь мы сталкиваемся с еще одной архетипической (но сохранившейся по сей день) антиномией русской ментальности. Ее носителю хотелось бы жить в условиях законного порядка, но такой порядок не является для него собственным делом: закон – вещь, несомненно, необходимая, но ниспосланная свыше, внешняя по отношению к индивиду, не интериоризированная им в качестве личной нормы. Его выполняют скорее по принуждению, чем по доброй воле (как “внутренний” моральный императив), по возможности стараются обойти****. Весьма показательны в этом смысле рассуждения одного из наших респондентов, 50-летнего квалифицированного рабочего, который сперва процитировал своего отца: “Закон как столб: на него не попрешь, а обойти можно”, потом заявил: “Я должен... соблюдать закон. Я должен требовать от государства... чтобы оно гарантировало мне то, что положено по закону”, а под конец высказался против усиления роли закона: “если усиливать, – дальше уже идет диктатура, если его от А до Я соблюдать”. Идентификация власти закона с диктатурой – вполне в духе того имплицитного видения мира, которое отличает традиционную русскую ментальность. Идеалом жизни человека в обществе представляется ей скорее стихийность, чем законность***** (см.: 21).
Нынешний постсоветский беспорядок может показаться воплощением этого идеала. Людей тяготят беззаконие и беспорядок, но многих не привлекает и жизнь по закону. Подобная раздвоенность усиливает общественную апатию, которая, как показывает исторический опыт, облегчает работу энергичных “вождей”, стремящихся восстановить традиционный полицейский авторитаризм.
Вместе с тем было бы упрощением характеризовать состояние общественного сознания в современной России, основываясь только на описанных выше феноменах. В постсоветском обществе существуют и другие тенденции, которые еще предстоит выявить и исследовать. В этой связи хотелось бы привлечь внимание к еще одной форме индивидуализма, встречающейся у молодых людей (до 30 лет), особенно из числа управляющих и служащих предприятий частного сектора, которую позволили обнаружить наши и некоторые другие исследования (см., напр.: 22). Ее носители получают довольно высокую зарплату и обладают сильно выраженной достижительной мотивацией: хотят зарабатывать больше и делать карьеру. Их система ценностей имеет ярко выраженный индивидуалистический характер: они полагают, что государство должно оставить граждан в покое, позволить им делать все, что возможно в рамках закона, не запрещать, не командовать. Их отношение к “обобщенному другому” скорее дистанцированное: с их точки зрения, люди не должны мешать друг другу. Но в то же время, в отличие от носителей асоциального индивидуализма, они не безразличны к проблемам других людей. Напротив, у этих вполне благополучных представителей молодежи****** обнаруживаются продуманные позиции по проблемам социальной справедливости и солидарности. Они считают, что государство обязано помогать бедным, старым и слабым, что состоятельные граждане (подобные им самим) должны оплачивать медицинские услуги и образование своих детей, тогда как для других такого рода услуги должны быть бесплатными и гарантироваться обществом. Высказываясь в принципе за “равенство шансов”, они выражают готовность жертвовать частью своих доходов, чтобы поддержать своих менее удачливых сограждан.
Данная система установок включает признание социальной ответственности индивида и тем самым отличается от асоциального или “нелиберального” индивидуализма. Скорее ее можно определить как нормативный индивидуализм, тяготеющий к социальному либерализму. Именно носителей таких или аналогичных установок, вероятно, имел в виду К.Поппер, когда писал: “Индивидуалист может одновременно быть альтруистом: может оказаться, что он готов пожертвовать собой, чтобы помочь другим людям” (23, с. 139). В исследованных случаях названный тип индивидуалистической ментальности наблюдался у людей, чье благосостояние и карьера зависели от ответственного отношения к выполняемой работе, от знаний и способностей, признанных и вознаграждаемых легитимной формальной организацией, в т.ч. от способности к сотрудничеству с коллегами, партнерами и клиентами, от поведения, соответствующего нормам данной организации и профессии.
Другая важная тенденция представлена группами и ассоциациями, деятельность и ценности которых альтернативны асоциальному индивидуализму. Я имею в виду, в частности, экологические объединения и общества потребителей, а также правозащитное движение, имеющее отделения в десятках российских городов. Организации подобного типа свидетельствуют о появлении зачатков гражданской культуры и активности, практически отсутствовавших в нашей стране на протяжении 70 лет ее советской истории.
Конечно, все эти тенденции проявляются сегодня в группах, составляющих статистически незначительные социальные меньшинства. Однако, как показывает исторический опыт, такие меньшинства, особенно меньшинства активные, нередко закладывают основы крупных культурных, общественных и политических изменений.
1. Динамика ценностных ориентаций населения России: 1990-1994 годы. М., 1995.
2. Fukuyama F. The Social Virtues and the Creation of Prosperity. N.Y., 1995.
3. Левада Ю.А. (ред.) Советский простой человек. М.,1993.
4. Результаты исследования опубликованы в: Дилигенский Г.Г. Российский горожанин конца 90-х: генезис постсоветского сознания. М., 1998.
5. Касьянова К. О русском национальном характере. М., 1995.
6. ВЦИОМ. “Экономические и социальные перемены: мониторинг общественного мнения”, 1997, № 4.
7. “ФОМ-Инфо”, 1997, № 41.
8. Дубин Б. Семья или успех. – ВЦИОМ. “Экономические и социальные перемены: мониторинг общественного мнения”, 1995, № 6.
9. “ФОМ-Инфо”, 1997, № 4.
10. Institutions. – Boudon R., Bourricaud F. Dictionnaire critique de la sociologie. Paris, 1990.
11. Зубов А.Б. Границы разломов и уровни единства в сегодняшней России: уроки социологического исследования. – “Полития”, 1998, № 2 (8).
12. ВЦИОМ. Анкеты 95-6, 95-7. (Не опубликованы).
13. Федотов Г.П. Россия и свобода. – Русские философы. Антология. М., 1996.
14. Капустин Б.Г., Клямкин И.М. Либеральные ценности в сознании россиян. – “Полис”, 1994, № 1, 2.
15. ФОМ. “Социологические сообщения”, 1997, № 286.
16. Moodie E., Markova I., Farr R., Plichtova J. The Meanings of the Community and of the Individual in Slovakia and in Scotland. – “Journal of Community and Applied Social Psychology”, 1997, vol.7, № 1.
17. ВЦИОМ. Опросы 96-4(15.06); 95-6(21.07).
18. Лапкин В.В., Пантин В.И. Русский порядок. – “Полис”, 1997, № 3.
19. ВЦИОМ. Опрос 95-6 (“демократия”).
20. Вышеславцев Б.Н. Русская стихия у Достоевского. Берлин, 1923.
21. Кантор В.К. “Европейская держава”. Россия: трудный путь к цивилизации. Исторические очерки. М., 1997.
22. Басина Е.З. Некоторые проблемы индивидуализма и коллективизма в российском общественном сознании: дифференциация и единство. – Человек в переходном обществе (социологические и социально-психологические исследования). М., 1998.
23. Поппер К. Открытое общество и его враги. Т.1. М., 1996.
* Наличие подобных связей существенно облегчило процесс адаптации к новым условиям представителей старой номенклатуры и тех, кто в советские времена приводил в действие теневую экономику.
** По данным А.Б.Зубова, треть россиян, опрошенных в 1997 г., согласны считать индивидуалистическим пониманием свободы “ответственность за свои поступки только перед самим собой” (11, с. 76).
*** По данным ВЦИОМ, лишь 13-16% респондентов в случае противоречащих их интересам действий местных властей готовы организовать “группу заинтересованных лиц, чтобы как-то решить эту проблему”, тогда как большинство отвергает коллективные действия (17).
**** Согласно одному из опросов ВЦИОМ, в 1995 г. 40% россиян считали допустимым “обходить закон, не нарушая его напрямую” (19).
***** По словам философа Б.Н.Вышеславцева, “стихия... чувствуется каждым русским как непонятная и непередаваемая иностранцам сущность русской души, русского характера, даже русской природы” (см.: 20, с. 5).
****** Цитируемые исследования проводились в период до августовского кризиса 1998 г.